— А это, кто кровь пьет живую.
— А доктор пьет?
— Нет. Его только так прозвали, потому что у него губы красные. Он добренький.
Молчание.
— Скоро нас свидетельствовать будут, — говорит Машурина мечтательно.
Дошла очередь и до Наташи. Мадам Гусева повела ее к доктору на третий этаж.
— Вот вам — деточка, доктор. Я зайду к вам на большой перемене: у меня сейчас подряд два урока.
Страшно почему-то Наташе. Запер доктор дверь. Угощает Наташу конфеткой.
Говорит Наташе ласково:
— Поди сюда. Я тебя не съем.
Вот он поставил Наташу совсем близко. Она чувствует прикосновение колен его.
— Ну, расстегни платье. Я выслушаю тебя.
«Упырь, — думает Наташа. — Упырь».
Алеют губы доктора, бледнеет лицо, и чуть вздрагивают руки. Пахнет дурманными духами от черного сюртука. Душно в комнате от жаркого камина. Шторы спущены, и кажется, что — ночь и что утра не будет никогда. Кажется, всегда суждено так быть вдвоем с алым ртом.
Темно в комнате. Только рыжие волосы Наташины поблескивают от огня в камине.
— Как тебя зовут, деточка?
— Наташей.
— У тебя ничего не болит?
— Ничего.
— А здесь больно?
— Нет.
— А здесь?
— Нет.
— Ну, детка, развяжи вот эту тесемочку. Да ты не бойся, я худого не сделаю.
Стоит в одной рубашонке Наташа на мягком ковре. Глаза ее влажны и губы слегка дрожат. Розовеет сквозь полотно юная земная жизнь. Вдыхает Упырь алость теплую и желанную.
— Ну, ложись, детка — сюда, на диван. Вот тебе и подушка, милая.
— Я боюсь, — говорит Наташа, — я боюсь.
— Чего ж ты, Наташа, боишься? Я тебе больно не сделаю…
И видит Наташа, как темнеют глаза на бледном снежном лице.
МАЛЕНЬКИЙ РАУХ[45]
Хоронили горбатого Рауха, этого рыжеватого карлика, который бродил по улицам нашего городка с ваксой и спичками.
Его положили в траурный ящик, и жалкая, лохматая кляча потащила останки маленького еврея за город, на кладбище.
За гробом шла его мать, седая Анна, и сестра Ревекка, худенькая девушка с огромными, тревожными глазами. По доскам, вдоль заборов, брели молодые евреи — человек десять — с завода братьев Пруст.
А немного подальше неуверенно шел мясник Яков Пронин, большой человек с окладистой бурой бородой.
Это было в июле. В воздухе стояла мелкая, горячая пыль. Земля поникла, и тишина покрыла весь город серой вуалью.
Не верилось, что три дня тому назад в городе разбивали и грабили лавки Кезельманов и Дрейеров, что на улицах раздавались странные крики; не верилось, что вот в этой самой риге купца Румянцева изнасиловал кто-то маленькую Сарру…
Неподвижно стояли у плетней огромные, равнодушные лопухи.
Телега с гробом миновала шлагбаум и потянулась по узкой дороге через поле кукурузы.
Пахло землей и хлебом, сухо трещали кузнечики, и солнце непрерывной горячей волной заливало дорогу, гроб и телегу…
Когда внесли гроб в маленькое помещение у ворот кладбища, раввин начал читать молитвы, а старая Анна стала громко плакать и, опустившись на колени, билась своей седой головой о грязный пол.
Потом гроб понесли через маленькую дверь к могиле, и все пошли за ним, только один старик остался, старик с густыми седыми бровями, в черной шапочке.
Ходил старик по комнате, стучал сердито палкой и говорил о законе, о том, что не следовало самоубийцу хоронить вместе с благочестивыми.
Ходил упрямый старик и проклинал маленького Рауха, которого в это время вынули из гроба и опускали в могилу.
Когда Ревекка увидела белую горбатую фигурку, она закричала, как мать, только еще громче и тоньше, и бросилась к трупу, но ее удержали, и было страшно смотреть, как бьется и вздрагивает ее худое тело.
Потом случайно она взглянула на Якова Пронина, который стоял рядом с околоточным Чесноковым, и тогда Ревекка крикнула по-русски, неестественным голосом:
— Я же вам говорю: убийцы! Будьте же вы прокляты!
И на душе у Якова Пронина яснее стало от этого крика, и с кривой улыбкой пошел он, как будто что-то уразумев, наконец.
Накануне смерти Рауха, Яков Пронин, вместе с другими погромщиками, ходил пьяный по улицам от одного еврейского дома к другому, бил стекла и портил товары. На Московской улице, около казенной винной лавки, погромщики заметили казацкий патруль и подошли к нему. Один рыжий усатый казак с наивно-бесстыдными губами, посоловевший от водки, стоя в непринужденной позе, рассказывал что-то смешное молоденькому офицеру, и тот неестественно смеялся, и его рука в белой замшевой перчатке дрожала почему-то.
Как раз в это время торопливо переходил через дорогу маленький Раух с сестрою Ревеккой.
— Гнилая говядина! — сказал Пронин офицеру, указывая на Ревекку, — а то бы я предложил жидовку вашему благородию…
И с размаху Пронин ударил Ревекку по лицу.
На другой день погром кончился, а рано утром маленький Раух был уже в лавке Пронина и говорил ему расколотым голосом:
— Сделайте милость, господин Яков Пронин, пойдите к моей сестре и скажите ей: «Простите меня, госпожа Раух, так как я вчера весьма был пьян».
— Да ты смеешься, котенок, — хохотал Яков Пронин, с удивлением рассматривая Рауха, — да ты смеешься надо мной, чертов горбун.
Смеялись все вокруг: и молодцы, и чья-то кухарка, и околоточный Чесноков.
Так стояли они друг против друга: огромный мясник с красной шеей и тщедушный карлик со вздрагивающим горбом.
— Господин Яков Пронин! — сказал Раух все тем же расколотым голосом. — Если вы не извинитесь перед моей сестрой Ревеккой, я сегодня же убью себя, господин Пронин…
И долго еще смеялись в лавке, когда ушел оттуда маленький Раух.
А горбун пошел к реке, на откос.
По реке сплавляли лес, и внизу мужики в красных рубахах, весело перекликаясь, работали длинными шестами. Белые солнечные пятна радостно играли на бревнах. На другом берегу кто-то запел звонкую песню, и она тотчас же соединилась с белыми горячими лучами, и все вокруг засияло: как будто на реку и на откос навели огромное зеркало.
Маленький Раух зажмурился: от блеска и песни у него закружилась голова и сильно застучало сердце.
— Милая Ревекка! Бедная Ревекка! — сказал громко Раух, вытаскивая из-за пазухи дрянной пистолет.
— Сестреночка моя, — в последний раз прошептал он побелевшими губами…
После похорон Рауха Яков Пронин пошел в трактир и спросил себе водки с угрем.
— Маленький Раух! Горбатый черт! — бормотал он, выпивая рюмку за рюмкой и закусывая жирной рыбой.
Сидел мясник Яков Пронин в трактире и пил водку — одиноко пил. Вчера он казался большим и страшным, а сегодня было жалко смотреть на его огромные ненужные руки.
— Вот я и помянул маленького горбуна, — бормотал Яков влажными губами. Потом он тяжело поднялся и пошел неуверенной походкой к себе домой.
Был душистый, сладостный вечер; хотелось почему-то плакать. Луна, совсем томная и женственная, приблизилась к городу, и казалось, что она трогает деревья и траву длинными белыми пальцами.
Входя к себе в сени, Яков Пронин заметил, что кто-то притаился в углу за кадкой, и он, Яков Пронин, сердито погрозил туда.
— Что случилось, того не вернешь, — сказал мясник, прижимая большие красные руки к пьяной груди, — маленький Раух — тю-тю!
Луна проникла в комнату и заворожила постель и стены, и пол. Все побелело.
Яков, кряхтя, забрался на высокую постель, за ситцевый полог, опустил голову на подушку и сразу почувствовал, что под окном кто-то ходит.
Помчались мысли в сумасшедшей пляске, поплыли кровавыми пятнами… И заметалось сердце в напрасной молитве… На губах вертелось одно маленькое круглое слово, тяжелое, как свинцовая пуля: смерть.
И поднялся Яков, сорвал похолодевшей рукой ситцевую занавеску и тихо кликнул: