Выбрать главу

Но это правда.

А ведь через несколько месяцев нам троим предстояло опять встретиться в городе, где родился Пьер, чтобы возобновить необыкновенную дружбу, которая полжизни связывала нас и слегка ослабла лишь из-за последнего назначения Пьера в Дели. В этом году мы оба собирались выйти в отставку и вернуться в Верфель, чтобы за массивными стенами разрушающегося шато прожить до конца наш сюжет с Сильвией. В каком-то смысле замуровать себя здесь, полностью отрешиться от мира, развить и обогатить сбереженный нами тройственный союз, который выдержал много испытаний и (для меня, во всяком случае) был самым ценным опытом в жизни. По напряжению и отдаче мне и в самом деле нечего сопоставить с нашим любовным треугольником, родившимся под несчастливой звездой, потому что однажды Сильвия потеряла рассудок и едва не утянула в эту пучину брата. Пьер пребывал в пограничном состоянии. Не окажись рядом меня, думаю, он тоже соскользнул бы в безумие, спасаясь в нем от мыслей о ее помешательстве. А теперь все изменилось, неожиданно и круто. Со смертью Пьера не стало будущего и у человека, которым я сделался. Из-за ухода моего друга вся действительность словно перевернулась; но при этом ощущение, что меня ограбили, вызвало к жизни не свойственную мне прежде равнодушную и бесстрашную ироничность. В зеркале отражался мрачно ухмыляющийся мужчина. А в это самое время Сильвия, накинув китайскую шаль, гуляла в далеких зеленых садах Монфаве и, шевеля губами, вела беззвучную беседу с умершим братом. Представив это, Брюс вскочил и в ярости от обиды и боли принялся мерить шагами купе, будто зверь, угодивший в капкан.

В том новом для меня ощущении нереальности происходящего свою роль, несомненно, сыграла усталость. В одночасье никто не уходит, и мертвый Пьер только-только начал предъявлять права на память своих друзей. Застыло лишь его тело, а память о нем была живой и теплой. Очнувшись от дремы, я каждый раз заново переживал его смерть, заново испытывал острую боль. Несколько мгновений не было ничего, пустота — потом, будто лезвие ножа, выскакивало воспоминание, и я осознавал, что его нет и не будет, ибо он ушел в ту таинственную условность, называемую смертью, о которой мы ничего не знаем, а потому не можем ни сжиться с нею, ни укротить ее.

Любопытно, думал ли он, умирая, о посвящении, через которое мы когда-то вместе прошли в Египте — под руководством Аккада терпеливо проникая в доктрины гностиков[3] из пустыни? Мне-то известно, как сильно они повлияли на Пьера. Ведь в трактовке смерти гностики вполне тверды и определенны, и после посвящения уже никак нельзя было придавать смерти особое значение, ведь смерть человека всего лишь итог смерти Бога! Не могу забыть, в какой ужас приводила меня эта мысль! Аккад, ласково улыбнувшись, тогда сказал нам на прощание:

— Не думайте о том, что вы тут узнали. Но постарайтесь поскорее с этим сжиться — чем быстрее сживетесь, тем быстрее перестанете об этом думать.

Очевидно он говорил о смерти с точки зрения истинного гностика, которая с тех пор заменила в нашем сознании обыденное представление о смерти, о такой, которая для Аккада и его секты была лишь следствием телесной слабости и недостатка утонченности.

— Смерть — прихоть, если позволяешь себе умереть прежде, чем находишь способ умереть с толком, — говорил он.

Я медленно повторял про себя эту фразу Аккада и, вглядываясь в убегавшую ночь, пытался представить, где он сейчас. Может быть, умер? Мне почудилось, будто от Пьера меня отделяет всего лишь один удар сердца.

Все же нам повезло и со службой, и с путешествиями; мы наслаждались счастьем почти беспрерывного общения друг с другом, и нашей дружбе, вскоре переросшей в любовь, никогда не угрожала опасность зачахнуть. Совсем мальчишкой я познакомился с братом и сестрой, которые вели в своем шато жизнь отшельников, далекую от мелочных забот, странную жизнь, наполненную познанием самих себя и окружающей их красоты; и с тех пор мы редко разлучались. Пьер стал дипломатом, я — врачом при дипломатической миссии, но, несмотря на все превратности судьбы, даже в худшие времена мы получали назначения в соседние страны. Несколько раз нам улыбалась удача, и нас посылали в один город: его — в посольство Франции, меня — Британии. Таким образом мы вместе узнавали Каир и Рим, вместе осваивали Пекин, Берн и Мадрид. В разлуках Сильвия заменяла мне его, ему — меня, соединяла нас, живя попеременно то у меня, то у Пьера. Однако летний отпуск мы всегда проводили втроем в Верфеле. В общем, перемена мест и партнера не мешали нам сохранять наш стиль жизни (и любви).

Впоследствии, все обдумав, я женился на Сильвии, потому что она так захотела. И это еще прочнее связало нас троих. Однако я не был ничего не видящим лунатиком и отлично представлял психологические сложности нашего нового статуса. К тому же мне было известно, что в любой момент разум может окончательно изменить Сильвии; и тогда она навсегда переселится в зеленую тишь Монфаве, под своды большой психиатрической лечебницы, вознесшейся над бурлящими речками и солнечными беседками Воклюза, которые распространяют нечто вроде кинетического покоя Эпидавра.[4] Но мне ни разу не пришлось о чем-то пожалеть. Наша тройственная любовь чаровала меня всю жизнь, и с нею я сойду в могилу. Я знал, что встретил моих единственных вдохновителей, и собственной жизнью воплощал в действительность сюжет и контрапункт «Сонетов» Шекспира. Я нашел господина-госпожу моей страсти. О чем еще мне было мечтать?