Выбрать главу

Всю зиму я провел в стране замерзающих озер, покорных железной хватке льда, где по ночам кричат летящие на юг дикие гуси. Поэтому, гуляя там в зимних сумерках, то и дело наступаешь на кучки перьев — снег в лесу похож на неубранный стол. Того, кто трапезничал, уже нет. Иногда, бывает, лисица брезгует птичьей головой, но чаще остаются лишь несъедобные перья. В древнем мире, по-видимому, такое тоже случалось, ведь на пересечении дорог, в зеленой роще или на берегу моря путник мог наткнуться на остатки жертвоприношений. Люди отдавали богам животных, как позже стали приносить им первые плоды своих садов. Мне вдруг почудилось, что самоубийство (если это самоубийство) Пьера каким-то образом соотнесено с подобным жертвоприношением. И все же я не мог до конца поверить. Но если не он сам, кто поднял на него руку? В нашем прошлом не было ничего такого, что объяснило бы столь трагичную развязку. Тем более что Пьер понял и, судя по его собственным словам, принял гностические идеи Аккада. Нет, постойте…

Мне вспомнились несколько фраз Аккада, которые звучали примерно так: «Люди наших убеждений постепенно учатся отвергать порядок, установленный так называемым Богом. Они отвергают пустой мир, однако, не как аскеты или мученики, а как выздоравливающие после попытки самоубийства. Но до этого надо дозреть». Неожиданно в мозгу спящего пассажира возникла нелепая мысль. Самоубийство Пьера — часть ритуального убийства… Вот уж чепуха! И я, словно наяву, увидел вторившего Аккаду и наивного, как Дон-Кихот, Пьера. Вечно ему хотелось все довести до крайности.

А Сильвия? О чем же она умолчала? Как обычно в последние два года, мысль о том, что Сильвия в Монфаве, болью отозвалась в висках.

Наконец-то я дома, и сейчас шаркающим шагом устало выйду на пустой перрон — торжественный момент всех приездов и ожиданий, но на сей раз я один. Маленький запущенный вокзал, как всегда, вызвал у меня острый прилив любви и страха, потому что обычно меня встречала Сильвия, рука об руку с медицинской сестрой, сосредоточенно поглядывая вокруг. По-моему, я каждый раз нетерпеливо ее высматривал. Поезд, вздохнув, останавливается, и слышится хриплый голос, с характерным местным выговором, делающий объявления. Я застываю у освещенных окон.

Здесь ничего не меняется, и вокзал все такой же невзрачный, такой же убогий и провинциальный. Глядя на него, невозможно представить знаменитый жестокий город, которому он принадлежит.

Снаружи дует мистраль. В медленно оттаивающих садах торчат посреди кружков полинявшей травы знакомые хиленькие пальмы. Клумбы еще покрыты инеем. Ну и, конечно же, вытянувшиеся в ряд fiacres с резиновыми шинами ждут, не сойдет ли кто-нибудь с раннего поезда. И возницы и лошади уже просто умирают от скуки и отвращения. Еще немного, и фиакры потащатся в спящий город порожняком, потому что следующий поезд — только после одиннадцати. Мне удалось разбудить кучера и сговориться о плате, после чего он повез меня в старый «Королевский отель». Но когда мы немного уклонились от курса и зачем-то несколько раз свернули в сторону крепостной стены, мне вдруг страстно захотелось посмотреть на реку. И я приказал ехать к божеству нашей юности, с ее жизнью так много было связано. Расчувствовавшись, мы ехали вдоль древних крепостных стен в полной темноте. Над нашими головами смыкались кроны деревьев. Неожиданно послышались чьи-то крики, сливавшиеся с шумом ветра. Видимо, это коты справляли свадьбу. Я вышел из фиакра и зашагал рядом с ним, чувствуя, как ветер хватает меня за плечи.

В серых сумерках река была чернильно-черной, вздувшейся и притихшей под обломками льда, которые со звоном сталкивались возле берега.

Небо чуть-чуть посветлело на востоке, однако ночь еще не уступила свои права. Легко было представить, что ты — где-то в центральной Азии, где точно такое же, словно одетое в кольчугу, облачное небо с блекнущим мерцанием лунного света. Кучер что-то недовольно проворчал, но я, не обращая на него внимания, осторожно ступил на знаменитый разрушенный мост, одной рукой держась за перила, а другой — за шляпу, так как здесь ветер уже разгулялся вовсю. Часовню заливал болезненно-призрачный свет, но молящихся еще не было. Разрушенная прославленная реликвия веры людской указывала своими каменными изувеченными пальцами на запад. Мне вспомнился Пьер. Толкуя слова Аккада, он сказал что-то вроде: «На самом деле умирает коллективный образ прошлого — все временные ипостаси, появлявшиеся по отдельности, теперь соединились в одной временной точке чьего-то совершенного восприятия или кристально-чистого понимания, способного остановить мгновение». Какими же пустыми показались мне в продуваемой ветром ночи те глубокомысленные рассуждения. И все-таки тут они были как нельзя кстати. Ведь лет сто эта обшарпанная деревня считалась Римом,[5] центром христианского мира.