Выбрать главу

Гондольер задумчиво посмотрел на параболу, описанную тростью Сатклиффа, пожал плечами и пробормотал, соглашаясь:

— Е bello, signore.[97]

От великого человека не укрылось раздражение в его голосе.

— Так я и знал, — сказал он. — Дальтонизм.

Вернувшись в свой номер в отеле «Торквато Тассо», Сатклифф первым делом почистил зубы. Агент прислал письмо с газетной вырезкой, в которой с некоторым высокомерием поругивали его последнюю книгу. Он вновь отправился в ванную и принялся сосредоточенно мазать мешки под глазами мгновенно впитывавшимся кремом. Не хватало еще походить на Блошфорда. Кстати, у Оукшота глаза голубовато-стального цвета, и он почти никогда не моргает, отчего его собеседникам становится не по себе, словно их в чем-то уличают. Если человек часто моргает, он наверняка глуп, а Оукшот не глуп. Возможно, немного заторможен — на уровне эмоций, но это из-за отсутствия сексуального опыта. С тех пор как он поднимался с Туфтоном на Эверест… Ночью шерп оказался в его спальном мешке, и он не решился отправить его прочь. Ведь они так страдали от холода. Оукшоту пришлось потом забыть о львиных сафари, потому что он лишился пальца, которым жмут на курок. Отморозил. Ладно, к черту Оукшота.

День никак не кончался; во всяком случае, этаж Сатклиффа был все еще освещен заходящим солнцем. Писатель открыл ставни и вышел на балкон. То же самое сделала обитательница комнаты в доме напротив, и они едва не столкнулись нос к носу, во всяком случае, могли бы запросто обменяться рукопожатием над узкой улочкой, веселившей взгляд сохнувшим бельем всех цветов и размеров. Он ошеломленно уставился на девушку, а она — на него. Потом оба расхохотались и покорно развели руками. Сатклифф словно говорил: «Ничего не поделаешь. Судьба. Очевидно, нам свыше было велено встретиться и, возможно, всегда быть вместе».

— «Пожалуй», — словно бы безмолвно соглашалась она.

Расхрабрившись благодаря неожиданной милости судьбы, Сатклифф позволил себе изобразить обиду и спросил, зачем она, да еще так коварно, бросила его и обрекла на одинокий и слишком ранний обед.

Девушка, похоже, смутилась и довольно долго молчала.

— Я была знакома с вашей женой.

У Сатклиффа от неожиданности перехватило дыхание.

— Не очень хорошо, — продолжала она, снова помолчав. — Но все-таки я знала, кто вы, вот и подумала, что правда рано или поздно выйдет наружу и вам будет неприятно. Поэтому сбежала.

— Вы были знакомы с моей женой, — произнес он, не столько для нее, сколько для себя самого.

Странная тень легла на едва завязавшийся флирт, в котором пока участвовал только разум.

— Мы с вами не встречались, а с ней столкнулись как-то летом в Авиньоне. Она была с братом. Я живу недалеко от вашего дома в Верфеле.

Сатклифф опустился на стул и закурил сигарету.

— Потом мне попалась на глаза газета с вашей фотографией, — сказала девушка.

И как будто снова разбередили подживающую рану. Девушка отвернулась и стала вешать на протянутую вдоль подоконника веревку постиранные вещички.

— Напрасно вы испугались, — печально произнес он. — Я бы с удовольствием поговорил о ней — с кем угодно, кто ее знал.

Такая балконная встреча хороша для Оукшота; но девушка должна быть другой — оборванкой, взятой в публичном доме. Всю ночь они плыли бы в гондоле к морю и, завернувшись в плащ, слушали душещипательные серенады гондольера, точно такого, как у Гольдони. И Аккада стоило бы назвать иначе, может быть, Варнавой или Порфирием? Пусть он в отчаянии скажет Оукшоту то, что когда-то сказал мне — то есть Сатклиффу:

— Меньше всего мне хочется излагать эти мысли вам, потому что ваш интерес к религии чисто эстетический — ~ а это страшный грех по отношению к Святому Духу.

Оукшот был бы озадачен великой стратегией гностиков, зловещими правилами секты, которая… и, конечно же, все рассуждения, результатом которых является идея самоубийства или отказ от деторождения в духе катаров, он воспринял бы как откровенное сумасшествие.

Девушка снова повернулась лицом к Сатклиффу и теперь казалась то ли растерянной, то ли печальной, словно корила себя за болтливость.

— А где был я, когда вы познакомились с Пиа? — спросил он.

В Париже, ответила она, но в Авиньоне его ждали со дня на день. Сатклифф более или менее сориентировался — по-видимому, это когда у Пиа назревал нервный срыв. Он же в ту пору только и делал, что пьянствовал, пропадал в цыганских борделях, наконец, подхватил триппер. Теперь он грыз себя за то, что вел себя столь безответственно, ведь Пиа тогда нуждалась в его помощи. Девушка не сводила с него задумчивого, почти сочувственного взгляда, как будто раскаиваясь в том, что заговорила о его жене. Сатклифф молчал. И она спросила: