Выбрать главу

— Не хотите зайти на чашку кофе? Папа пошел в оперу, и я одна.

Когда он понял, о чем она говорит, сердце подпрыгнуло у него в груди… Он встал, подтянул брюки и сказал:

— Буду очень рад, но при одном условии. Вы не станете жалеть меня и злиться на себя. Иначе я заскучаю, а пока все замечательно.

Она кивнула и назвала ему номер комнаты. На душе у Сатклиффа было легко и в то же время грустно (тень Пиа), когда он переходил маленькую площадь и отыскивал отель «Лютеция». Из любопытства он заглянул в регистрационную книгу — чтобы узнать фамилию девушки. Банко. Ему пришло в голову, что она, наверное, из той самой семьи банкиров. Да, скорее всего, отец девушки — тот самый знаменитый финансист, о котором ему не раз рассказывали.

— Папа называет себя знаменитым призраком, — немного погодя ответила она на вопрос Сатклиффа.

На девушке было зеленое, с хризантемами кимоно, и она сидела в старомодном обитом кретоном кресле. В розовом свете стандартной лампы с алым бархатным абажуром ее шея и руки казались по-цыгански коричневыми, а на ногах с покрытыми лаком ногтями он заметил афинские плетеные сандалии. Она предстала ему спокойной, любопытной, в общем-то, хозяйкой положения и, уж конечно собственной персоны. Уверенность вернулась к ней, и симпатия к нему — тоже. Оценив его с милой, но вполне искренней самонадеянностью, она словно говорила всем своим видом:

— Сэр, мужчина для меня явление вторичное.

Сатклиффу стало ясно, что это милое и очень обаятельное создание, блестящее и высокомерное, и в то же время немного грустное. И еще загорелое и терпко-ароматное. В их коричневой мускусной любви будет много мудрости, разочарования и печальной непредсказуемости; хотелось бы, чтобы она длилась вечно. Защищенные своими объятиями, они будут смотреть на презренный мир, словно из высокой обсерватории. Ее теплые умелые руки коснулись его рук. В качающемся на волнах, романтическом городе зазвонили колокола, языки памяти, и смутные человеческие голоса нанесли на темный ночной фон неясный рисунок песни. Они сидели тихо, ничего не говоря и спокойно разглядывая друг друга невинными глазами, внимая рассудку. Это был подходящий момент побеседовать о Пиа, ибо то, что она знала, было чрезвычайно важно и для мужа, и для писателя. Ему поведали об одном признании: Пиа рассказывала, как проснулась однажды и вдруг поняла, что любит этого грубого, неопрятного мужлана. По некой иронии жизни свойствены такие парадоксы, он как раз в это время сорвался с катушек и вел себя как последняя свинья. (Утром Сатклифф записал все, что рассказала девушка, на обратной стороне меню.)

Если учесть неизбежное для искусства искажение, то это читалось бы примерно так: «Она решила убежать хотя бы на несколько недель — из-за его мерзкого поведения, из-за обидного равнодушия и вульгарных замашек, как будто повязка неожиданно упала с ее глаз. И вдруг в огромном, разжиревшем, неприятном мужчине она разглядела художника, обожествлявшего свое эфемерное, высокое ремесло, которое и убивало в нем мужа, любовника, банковского служащего, священника. Даже человека. Ей во что бы то ни стало захотелось выйти на улицу, так она растерялась, застигнутая врасплох лавиной новых, неведомых ощущений. Ну вот, наконец-то пришла любовь, сказала она себе; но почему сейчас, почему он? От злости она едва не завыла по-собачьи. За что ей такое? Только бы ему не проговориться. Пиа, как заведенная, бродила по темным улочкам Авиньона, пока к ней не подбежали какие-то мужчины и не привезли ее в то самое кафе, где он только что получил пощечину от официанта. На полу валялось много мелочи. Бармен отнял у него трость и даже замахнулся. Кто-то уже звонил в полицейский участок, а он все сидел, белый, как простыня, похожий на глупого испуганного зверя, на бородавочника, он не желал уходить, не получив извинений. Это было ужасно, могло закончиться еще ужасней.

— Пошли, давай-давай.

Она дернула его за рукав, пытаясь поднять. Сильно шатаясь, он поплелся за ней на улицу, и там его вывернуло наизнанку. Хрипло всхлипнув, он согнулся пополам.

— Завтра добью книгу, — сказал он.

Пиа плакала, таща его по пустынным улицам, тихие слезы, слезы страха, ручьями текли по ее бледным щекам. Она дошла до предела. Теперь она поняла, что значит «пока нас не разлучит смерть».»

А где-то за тысячи миль от Авиньона Аккад писал: «Они отказываются доверять интуиции. Им нужны так называемые доказательства. Что это, как не рабская вера в причинную связь и детерминизм, давно рассматриваемые нами как нечто временное и весьма относительное». В другом же конце, в Европе, Фрейд выявлял склонность художника к безнадежному нарциссизму, его неспособность любить и отдавать. Старый ублюдок отлично понимал патологическую основу художественной натуры. Как-то он сказал Сатклиффу: «Люди, наделенные сильными эмоциями, но обделенные чувствами, опасны для окружающих.» Но ведь в идеальном мире, где каждого вынудили бы делать то, что ему больше всего нравится, был бы полный кошмар — вот уж где было бы невыносимо!