Выбрать главу

Средиземноморье поначалу, пока не очень его знаешь, кажется каким-то ненастоящим, словно иллюстрация к сказке, но это быстро проходит, стоит лишь немного ближе познакомиться с его жителями. Начинаешь понимать душу Прованса: насколько он древний, замкнутый и неиспорченный, и насколько он не похож на остальные районы Франции! Пожалуй, средиземноморцы — это совершенно особая нация. На эту мысль наводит их бесстыдное язычество и продукты из оливковых рощ. Прованс менее развит, там суше и жарче, чем на севере; он следующий после Валенсии, где растут оливы и где впервые вдруг замечаешь, что исчезли сметана и сливочное масло, а их место заняло оливковое масло, которое придает Средиземноморью характерную особенность. Верно, чтобы подтвердить мои неожиданные открытия, здешние жители неизменно улыбчивы, по-старомодному учтивы и никогда не спешат. Время принадлежит им, потому что в Провансе время определяют не по часам, которые правят жизнью нас, северян.

Сам Авиньон грязноват и постепенно чахнет, здесь потрескавшиеся тротуары, копающиеся в отбросах кошки, обглоданные веками стены — в некоторых местах бастионы стерты чуть ли не до фундамента, как зубы у древнего старца. Беспорядочные груды веток на крышах — вороньи гнезда; ощущение неприбранности и запустения из-за них усиливается. Более того, место со звучным названием Авиньон — обыкновенная деревня, которая при определенных погодных условиях и при определенной фазе луны напоминает затерявшееся в степи селение. Это я цитирую Тоби — он рассказывал мне, как провел в Авиньоне зиму, и, естественно, не забыл упомянуть речку с позвякивающими льдинками. Не один век миновал с тех пор, как всем тут заправляли папы. Их богатства и безудержный разврат диктовали совершенно особый стиль жизни, которая и создала довольно грязную репутацию этому городу. Порок и преступность расцветали в Авиньоне так же пышно, как торговля шелком и колоколами. День за днем длинные, овеянные шелковыми стягами процессии прокладывали путь между монументами. Звонили церковные колокола, гремели ружейные салюты — их грохот, да еще шелест птичьих крыльев нарушали покой реки со знаменитым мостом. Все исчезло, а неизбывная вульгарность и претенциозность архитектурных сооружений остались, и они бьют по глазам, лишенные прикрытия из шелковых знамен и множества сверкающих свечей.

Целая вечность отделяет нас от Петрарки, который, вздыхая, плача и дряхлея, писал стих за стихом, и были они сдержанно-бесстрастные, похожие на удары метронома в черепе, обтянутом усыхающей кожей. И все же я верю в великую любовь, мгновенно сразившую его, как она сразила Данте. И пусть Фрейд заткнется со своей сигарой. Музой настоящего поэта должна быть совсем юная девушка, хотя кое-кто считает, что ему следует пылать нелепой страстью к allumeuse[108] из среднего класса; не дай бог такую судьбу! Представляете, он берет ее в жены и понимает, что это все равно, как носить, не снимая, промокшие ботинки? Хороший писатель, наверняка, оценил бы этот сюжет.

Прогуливаясь в компании юного Тобиаса, я был очарован обычной для Средиземноморья роскошью флоры и фауны, норовящих отвоевать каждый дюйм пространства. Беседки утопали в розах и жимолости, зеленый плющ обвивал статуи, оставляя для обозрения разве что щиколотку, в трещинах на стенах птицы вили гнезда, и от их беспрерывных полетов туда-сюда начинало казаться, что ты попал в самую глубь девственных джунглей. Соловьи — сразу в дюжину голосов — распевали во влажных рощах, где по зеленому мху струились ручейки, выплескивавшиеся из переполненной чистыми весенними водами реки. Благодатное счастье, даруемое щедрыми опекунами — нимфами и речными богами. Когда-то богиней была и Рона. Воздух тут шелковистый, прохладный. Тишина в уединенных меловых и известняковых долинах с фиолетово-красной землей — признак большого количества бокситов, как мне сказали умные люди. Дороги присыпаны летучей пылью — мельчайшими крупинками глины, высохшей под жарким солнцем. Высокие изогнутые небеса напоминают об Аттике и, словно огромные паруса, то наполняются, то никнут под ритмичным дыханием хулиганистого ветра, мистраля, который сплющивает оливы, превращая их в серебристо-серые ширмы, который гнет кипарисы, будто былинки, и провоцирует взрыв налитых бутонов миндаля и слив, этот весенний артиллерийский залп. Стены покосившейся студии, в которой меня поселили (на случай, если я захочу побыть в одиночестве и заняться работой), увешаны пожелтевшими фотографиями, которые и побудили меня насладиться кратким описанием пейзажа — в общем-то на них то, что я вижу из своего высокого окна, когда смотрю поверх парка в сторону Альпия или красных черепичных крыш Авиньона. Эти побитые временем бордово-коричневые терракотовые ступени плавно спускаются к белой, похожей на шрам, реке. Погода стоит великолепная, солнечная; совсем не холодно. Работа? Почти все время мы — Тоби, Брюс и я — просиживаем перед огромным камином, жуя каштаны. Натянутость, которую я ощущал вчера, сегодня почти исчезла; на душе у меня легко — свидетельство того, что сюда меня пригнало одиночество. Таковы издержки преимущественно «бумажной» жизни; лучшие мои друзья — это мои корреспонденты, которых я обожаю, поскольку редко вижу, а то и не вижу совсем. К примеру, почтенная герцогиня Ту почти каждую неделю присылает мне многостраничное письмо, в коем излагает суть своей философии, которая сводится к приятному и аморальному разочарованию. Она курит длинные зеленые сигары и когда-то играла на банджо в посольском джаз-оркестре. Меня завораживает ее как будто рассеянный тон — очаровательная старая дама пытается писать мемуары в нарочито бессвязной манере; когда поток воспоминаний перехлестывает через все плотины, излишки она выплескивает на страницы, которые посылает мне. Таким образом, я вижу, как выстраивается ее книга, и наслаждаюсь рассказами о путешествиях и разочарованиях, накопившихся за долгую жизнь. Больше никто из моих знакомых старушек не торчит каждое лето в маленьком чешском городке. Тем самым она отдает дань своей десятилетней любви, конец которой положила смерть. Чехия! Соловьи в рощах и колдовской певучий язык.