Выбрать главу

Очевидно, жестким разделением полов в нашей культуре мы обязаны моногамии, моносексуальности и связанными с ними табу. Свершилось надругательство над природой. Типологической парой, которая с тех пор доминирует в нашей психике, стал сотворяющий младенца дуэт, муж и жена, основатели города. А теперь грядет великая революция — хвала Мари Стопс,[112] которая, благодаря открытию противозачаточных средств, освободила женщину от сексуальных пут и восстановила ее уважение к себе и свободу. Размыта граница между полами, мужчина становится женственным, а женщина — мужественной. В этом контексте мое трио любовников, возможно, прототип новых биологических отношений, которые предвещают появление другого общества, основанного на свободе женщины. Матриархат?

Интересно.

Но — сомневаюсь.

И что важно-то: они глубоко раздражают меня, заставляя думать об очень важных для писателя проблемах: в частности, как убедительно их изобразить, сделать их реальными и доступными для читательского восприятия. Ничего не получится. Победит романтический стереотип, потому что они есть то, что есть — юные и прекрасные. Мне необходимо их понять, чтобы избежать фальши — а они все время ускользают, ставят меня в тупик. Может, их как-то изменить, и тогда в целом картина станет более натуральной? Например, сделать из Пьера тучного низенького крестьянина с мокрыми губами и бегающими, как у пьянчужки, глазками. Сильвия пусть останется красавицей, но глухой, и чтобы высохшая нога. Что же до Брюса, деревенского врача — ему бы волчанку на лицо и шею, бордовые отметины… Да, так, пожалуй, неплохо. Увы, это скорее в духе Золя.

Вечером Сильвия и Пьер музицировали в четыре руки, а Брюс, не отрываясь смотрел в огонь, слегка опечаленный разговором за обедом, когда Пьер упомянул о надвигающемся кризисе, из-за которого возможно кардинальное изменение их жизни и даже разлука. А я… я втайне им завидовал — казалось, у них здесь, в Верфеле, есть все, чего можно желать. Моя троица владела философским камнем. Или я просто завидовал их юности?

Весь день бушевал ливень с ураганом, отчего заметно похолодало, и в зале зажгли камин. Именно здесь меня угораздило прочитать им «удивительное письмо из Александрии», как потом его называл Пьер. Оно пришло, разумеется, от моего друга Аккада, и в нем было много доводов в защиту гностической веры, вот только зачем ему понадобилось писать об этом мне? Ведь он знал, что я насмешник и скептик, и ни за что не ввяжусь в какую-то ересь, полюбившуюся кучке чумазых азиатов. Думаю, Пьера несколько шокировала моя многословная тирада, когда я откровенно изложил ему свои взгляды. Ему-то самому письмо доставило несказанную радость; похоже, мысли Аккада совпали с его собственными. Итак, в письме говорилось о сладостной жизни до Падения, то есть до Потопа: до того, как началось фатальное движение в сторону смерти, ставшее реальностью наших дней.