Сухов взял за руки обоих детей и, слегка пошатываясь, стал пробираться с ними к выходу. У самых дверей, на верхней ступеньке, он поднял кверху лишайчатую бархатку своего пиджака, плотно нахлобучил картуз и, открывая дверь, пропустил вперед ребятишек. Адамейко шел сзади него.
Дождя уже не было. Таяли уже и облака, — синее небо открыло свои серебристо-желтые далекие родинки — ползкие августовские звезды… Шла теплынь, и мягкий, как пух, ветер…
Путь к перекрестку шли молча. Вдруг посредине дороги, у фонаря, маленький Павлик приостановился, зашатался и судорожно сжал руку отца. Если бы не эта рука, он, вероятно, упал бы на землю: он застонал, маленькая круглая фигурка болезненно скорчилась.
— Чего ты?… пробормотал испуганно Сухов.
Мальчику было дурно, его одолела неожиданно рвота.
— Голову ему держи!… — вскрикнул озабоченно Ардальон Порфирьевич. — Голову нужно… ему легче будет!…
Галка растерянно заплакала. Сухов быстро наклонился над больным ребенком.
Через минуту мальчик оправился и только тихо и жалобно стонал, прислонясь своей фигуркой к ногам отца.
— Ишь, малец, чужими харчами хвастаешь! — угрюмо усмехнулся вдруг Сухов, глядя на землю. — Твоими, сегодняшними, Ардальон Порфирьевич!…
— Голова у него от плохого воздуха там не выдержала… Возьми его на руки… — посоветовал Адамейко.
Сухов поднял мальчика.
— Ласковый ты, ей-богу… — сказал он, протягивая на прощанье руку Ардальону Порфирьевичу. — А я было подумал про тебя раньше… Ну, прощай, товарищ… Заходи, коли охота будет. На Обводном я…
И он назвал свой адрес.
— Приду… обязательно приду, — сказал Адамейко. — И скоро даже…
Он попрощался и завернул за угол.
…Через день он снова увидел Федора Сухова — и тоже при не совсем обычных обстоятельствах.
ГЛАВА III
Ардальон Порфирьевич соврал Сухову, сказав, что жена называет его иной раз ласковыми словами: «Медальон», «Медальончик».
«Медальончик» — такого слова Адамейко ни разу не слыхал по своему адресу из уст своей жены Елизаветы Григорьевны. Что же касается первого — «Медальон», то иной раз Елизавета Григорьевна и впрямь обращалась так к своему мужу, но и тогда слово это не заключало в себе ни особенной ласки, ни даже заботливости или внимания. Наоборот, это слово — так, как оно произносилось женой Ардальона Порфирьевича, — открыто выражало недовольство, раздражение и даже некоторую враждебность, которую в тот момент, очевидно, Елизавета Григорьевна питала к своему мужу. В таких случаях слово «Медальон» теряло свою ласковую и интимную звучность и значение и должно было скорее означать «вериги», которыми судьба наделила вот Елизавету Григорьевну Адамейко…
Такое раздражительное подчас отношение этой женщины к Ардальону Порфирьевичу могло, очевидно, вызываться двумя обстоятельствами, известными всем обитателям дома. Первое из них — наружность Ардальона Адамейко, и второе — тот
образ жизни, который вел этот человек. Может быть, к этому прибавилось бы и третье — образ мыслей Ардальона Порфирьевича, но он никогда не делился ими со своей женой, а отношение к ним Елизаветы Григорьевны было неизвестно.
Внешность, — как и убеждения Адамейко, — не соответствовала его молодому возрасту. Впрочем, лучше всего читатель убедится в этом в свое время, когда вместе с Ардальоном Порфирьевичем посмотрит в зеркало, стоящее в квартире вдовы покойного подпольного адвоката Николая Матвеевича Пострункова — Варвары Семеновны: лицо Адамейко тогда не претерпело никаких почти изменений и было таким же, каким привыкли его видеть все встречавшие его часто на С-ской улице.
Времяпровождение же Адамейко в значительной степени зависело от того, что уже известно нам из его разговора с Федором Суховым: Ардальон Порфирьевич «не находился при советской службе» и был, как и его новый знакомый, безработным. Весной расформировали учреждение, где работал он старшим счетоводом, и Ардальон Порфирьевич остался без службы. Елизавета Григорьевна жаловалась всем в доме на своего мужа, никак не старавшегося, по ее словам, раздобыть себе новую работу и предпочитавшего, очевидно, жить на те средства, которые вносила в дом она, Елизавета Григорьевна, торговавшая на Клинском рынке галантереей и мелким товаром.
В правоте Елизаветы Григорьевны жильцы дома не сомневались уже по одному тому, что Адамейко никогда ее в разговорах и не оспаривал, — это он доказывал всем каждодневно. Утром, когда Елизавета Григорьевна уходила к своему ларьку, на рынок, выходил из дому и Ардальон Порфирьевич. Проводив жену и проскучав некоторое время за прилавком, он, — как только начинали подходить покупатели, — покидал рынок и, пробравшись сквозь толпу на проспект, начинал свой день. И начало этого дня, 28 августа, когда произошла вторая встреча его с Федором Суховым, ничем почти — до этой встречи — не отличалось от предыдущих, и краткое описание его может облегчить читателю увидеть Ардальона Адамейко таким, каким видели его в продолжение дня различные прохожие на улице или жильцы общего с ним дома.
Впоследствии, на суде, прокурор живо интересовался, как говорил, «распорядком дня» Ардальона Порфирьевича, pacспрашивал усердно о каждой мелочи — о привычках подсудимого, о разговорах его, о встречах с ним его знакомых. Помнится, прокурор своим усердием вызвал недоумение и даже невольное раздражение у присутствовавшей в зале суда публики, когда непонятно для всех осложнил свои расспросы, предложив свидетелям и Ардальону Порфирьевичу рассказывать подробно про общение его не только с людьми, но и… с животными.
Действительно, вначале прокурорские домогания мало были понятны слушателям этого, по существу, обычного процесса; кто-то в публике не без злой иронии повторил тогда, что усердие прокурора может дойти даже до того, что он вот-вот скоро будет просить суд о допросе того самого… белого шпица, с которым был так ласков и кормил всегда сладостями подсудимый Адамейко.
Но предстать собаке пред судом, вопреки насмешкам кое— кого, не понадобилось, а прокурор своего же все-таки добился и доказал суду, что обвиняемый действовал бесспорно с заранее обдуманным намерением. Прокурорские доводы были вполне убедительными, но он не был целиком прав, как это увидит читатель позже.
Вернемся, однако, к описанию дня 28 августа.
Как всегда, — прежде чем отправиться в ближайший маленький скверик, где просиживал часто по нескольку часов, — Ардальон Порфирьевич купил на углу газету и, медленно и вяло шагая, порой натыкаясь на встречных прохожих, — тут же, на улице, начал внимательно ее читать. Газеты Ардальон Порфирьевич читал, как никто, аккуратно и добросовестно, и можно было, пожалуй, удивляться тому интересу, который почти с одинаковой силой проявлял этот человек к вопросам политики и к обычной газетной хронике происшествий.
Частенько по вечерам он заходил в контору домоуправления и подолгу рассказывал присутствовавшим различные новости. Вдвойне и по-особенному любопытны были они в передаче Ардальона Порфирьевича!
Если он рассказывал о каком-нибудь случае самоубийства, то тут же непременно сообщал, что он давно уже подметил молодой возраст и принадлежность почти всех самоубийц к одному социальному классу, на знамени которого — самое горячее утверждение новой жизни…
Когда делился впечатлениями о теоретических спорах среди коммунистической партии о началах демократии, — неожиданно называл все эти споры «вздором», «праздной болтовней», которая вот и создает угрозу для самой партии.
А если заходила речь о дороговизне или о перебоях в хозяйстве страны, так же неожиданно заявлял: «А крестьянам надо землю продавать обязательно. И чтоб с купчими крепостями. Эх, если б Ленин был жив!…»
Неожиданные, а иногда и прямо противоположные заключения, делавшиеся Ардальоном Адамейко по поводу различных вопросов, — в общем таили все же в себе зерна того отношения к новой жизни России, которое в наши дни отождествляется с мыслями о поражении революции…
Но, со всем тем, очень часто Ардальон Порфирьевич выказывал себя в разговоре с некоторыми людьми так, что пугливые собеседники могли посчитать его не только большевиком, но и «страшным анархистом». Таким он, например, показался в тот день своей собеседнице в скверике, хотя она и знала, что до сих пор он не был еще повинен ни в одном из тех действий, о которых теперь говорил,