Выбрать главу

И папиросы брал у товарищей.

Но один раз как-то забыл соблюсти осторожность: выволок из кармана коробку «Сафо» и, вместе с папиросами, — маленькую пачечку трехрублевок.

— Богач какой, оказывается! — добродушно улыбнулся один из собутыльников. — Откуда получка?

Сухов побагровел, но не растерялся:

— В союзе дали… Поддержка… известно. Другого и думать тут нечего!

— Я и не думаю, Федя!… Не уворовал же. Хотя, знаешь, у других людей подозрения всякие бывают. Не так, Степа? Как по-твоему?

Рабочий, чуть усмехаясь, посмотрел на сидевшего сбоку товарища, и Сухову показалось, что тот как-то лукаво и таинственно прищурил глаз.

— Сказать ему, Степа, а?

— Что? — насторожился Сухов.

— Сказать, а? — словно испрашивая одобрения, переспросил Степу рабочий.

— Сказать можно… чего там. Только ты, Сухов, без волнения, значит, и нас не выдавай. В общем, пустяк дело.

— Меня касается… а?

— Теперь нет. А раньше подозрение, говорят, было. В конторе сказывали. Ну, Яшка Стабилов, из третьей наборной, сознался потом. «Я, — говорит, — шрифт украл и продал», — потому жена его при болезни серьезной была. Ну, а знаешь правило такое, приказ такой насчет типографии, — и при старом режиме: коли какой шрифт украден, — подымай на ноги уголовный розыск Шрифт — что? Для политики какой. Преследуется!

— А про меня зачем вспомнили? — удивлялся уже Сухов.

— То-то и есть… Ты в третьей работал? — Работал. Как расчет получил, — приходил? В наборную-то по старой памяти, так? Ну, вот и подозрение. Особливо — безработный…

— Не на одного его, Степа! Человек на несколько, — на всех контора в розыск заявляла. Слежка, видать, за всеми была…

— Дураки! — беззлобно и апатично протянул Сухов. Через несколько часов его арестовали. Он не знал, как похищение шрифта не сразу покаявшимся Яшкой Стабиловым из третьей наборной случайно привело агента угрозыска Сергея Жигадло в квартиру на Обводном.

Арестовавшие спросили также и Ольгу Самсоновну, — и, как ни растерян он был в эту минуту, — резко и горячо ответил:

— Хватит и меня одного! Не виновата она ни в чем, — понятно?! Тревожить жену — ни к чему! В больнице она…

И почти в тот же час уводили из дома и Ардальона Адамейко.

Тупо и слезливо смотрела то на мужа, то на двух незнакомых людей непонятливая Елизавета Григорьевна и, в смятении, забыла надеть на голые ноги тут же, у кровати, стоявшие туфли: ходила по комнате босиком, и оттого еще шире и неуклюжей глядели ее мясистые бока, потянувшие еще больше книзу ее низкое, потерявшее свою обычную форму тело…

— Ерунда. Ерунда… — бормотал сухим шепотом Ардальон Порфирьевич. — Недоразумение, наверно, служебное!… Бывает, заметь, — бывает…

Перед тем, как выйти из квартиры, он подошел к жене и неожиданно крепко поцеловал ее.

Несколько секунд она не отпускала его, всматриваясь в близко склонившееся лицо. Безволосое, сухонькое, как у скопца, оно показалось вдруг Елизавете Григорьевне старым, утратившим чертеж возраста. Но в действительности лицо не претерпело изменений; оно было таким же, как всегда, и, как всегда, по нему трудно было определить возраст Ардальона Порфирьевича, — есть такие лица!

Высоко поднял воротник пальто и вышел на улицу. У ворот дожидался извозчик: он с любопытством посмотрел на худенького, приземистого человека, легко вскочившего на подножку.

Суд удалился в совещательную комнату.

Один из конвоиров вывел Федора Сухова, по его просьбе, в «курилку» и «оправиться» (Сухов никак не мог сдержать своего волнения), — и Ардальон Порфирьевич на некоторое время остался один на скамье за деревянной изгородью.

Он не испытывал почти никакой тревоги: необъяснимая апатия и усталость овладели им. В душе была даже какая-то умиротворенность, успокоение.

Точно такое же состояние было у него и много раньше, — сразу после рокового дня девятого сентября, — когда почувствовал, как все то, что так неотступно и назойливо до смерти вдовы Пострунковой занимало его мысли, что стало уже для него самого неосознанной навязчивой идеей, — ушло вдруг, кануло куда-то, не оставив следа.

Может быть, человеку, добившемуся осуществления того, что сам Ардальон Адамейко называл «близкой фантазией», может быть, такому человеку никак уже не чуждо после этого чувство удовлетворенности и безразличия, и чувство это вполне соответствует психическим процессам мышления, непонятным для людей посторонних, — на это, думается нам, могла бы дать ответ научная экспертиза.

Ардальон Порфирьевич почти безошибочно знал, какой отрезок его жизни вдавит через час-другой в каменную клеть таинственная совещательная комната: аккуратное и внимательное чтение газет и, в частности, судебных отчетов научило его запоминать статьи уголовного кодекса, да к тому же и защитник предупредил его о возможной мере наказания.

Но было другое преступление, о котором никто не знал в этом наполненном людьми судебном зале; в этом преступлении Ардальон Порфирьевич мог только сам обвинить себя, но о нем он умолчал.

Во все время судебного процесса он видел сбоку от себя, на скамье свидетелей, сосредоточенное, нервное теперь лицо: это была жена Сухова.

Когда ее впервые подозвали к судейскому столу, Ардальон Порфирьевич с жадностью и любопытством посмотрел со своей скамьи на приближавшуюся Ольгу Самсоновну. Она шла своей обычной, чуть покачивающейся походкой, но несколько торопливей, чем всегда. В этот момент все в публике с любопытством смотрели на ее лицо («Жена… жена! того, бородатого!»), — Адамейко же с легким волнением следил только за ее походкой.

«Здорова… Без костылей…», — было первым его наблюдением и, — не утаил сам от себя, — радостным.

И, посмотрев на знакомое, не изменившееся лицо, освещенное голубым глубоким светом глаз, — невольно уже вспомнил…

Возвращались вместе от Резвушиной. Шли молча по богатырски широкому проспекту: Ольга Самсоновна впереди, а он — чуть отстав от нее. Она торопилась домой, быстро шагала. Несколько раз он глухо окликал ее, иногда называя на «ты», — и раздраженно кусал губу и раздувал тоненькие ноздри, когда она вполоборота нервно и, как чувствовал уже, презрительно бросала: «Отстаньте! Вам же лучше будет…»

Еще горело и судорожилось его костлявое тело от того, что только четверть часа тому назад произошло в комнате Резвушиной: другое, дурманящее и крепкое, — обороняясь, больно оттолкнуло его, свалило наземь — так, что заныли вдруг ушибленные ребра. А потом Ольга Самсоновна сухо и коротко сказала: «Не скажу Федору потому только, что отквитались вы: Павлика моего спасали, а теперь насиловать вздумали…» Шли молча по улице, и все горячей становилась несдерживаемая уже, воспаленная припадком ненормального желания, мысль: смять, унизить… перегнуть вот это, отвергнувшее его, казалось, раньше доступное тело…

У Владимирского — людской водоворот, автомобили, трамваи. Вот один из них с белыми, словно невидящими глазами подбегает к столбу, отмечающему остановку, — и те, кто идут по другую сторону столба, могут уже безбоязненно переходить через рельсы: вагоновожатый опоздал на минуту с тормозом, — тупая грудь стали кинулась на лишний метр вперед, в тот, кто, идя сбоку, смог бы, успел бы еще отдернуть в сторону шедшую на рельсах женщину, не сделал этого, н е захотел вдруг сделать, — и сталь толкнула и сбила ее с ног, протащив перегнувшееся тело на предохранительном щите. И почувствовал Ардальон Порфирьевич: припадок кончился!…

…Еще до суда, в тюрьме, Сухов рассказывал о своей жене: в больнице, где лечилась, осталась служить в хирургической палате.

Карий здоровый глаз ухмылялся задумчиво и радостно.

…Ардальон Порфирьевич встрепенулся: из совещательной комнаты тягуче и густо прожужжал электрический звонок.

В зал повалила толпа.

Дежурный газетный репортер вынул блокнот, чтоб занести туда обычное и простое — приговор.

Ленинград

Сентябрь 1926 — февраль 1927