Северянин улыбнулся кротко. На его губах было, но не было высказано то, что он с увлечением декламировал в «концертах»:
«Виновных нет, все правы!»
А Северянка улыбнулась тонко. В ее зеленых глазах я прочел сочувствие и нечто из Пушкина:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв…
Ах, Александр Сергеевич, вашими устами да мед бы пить!
– А я вот пью всю жизнь горькую полынь… ликер независимости! И в полутемных ложах частной, интимной жизни, и на ярко освещенной сцене, общественной, публичной, я являюсь жертвой своей духовной свободы. Я чувствую несомненное сродство душ с Алексеем Толстым (старшим, Алексеем Константиновичем). Он сказал о себе самом крылатое слово:
Двух станов не боец…
Северянин говорит по-детски, но чуточку печально улыбаясь: «Виновных нет, все правы!»
Я чувствую иначе: «Виновных нет, но все неправы!»
Да. А между тем, уже начался Великий Пост; и во всех церквях неустанно повторяют: «Даруй ми зреть моя прегрешения и не осуждать брата моего…»
И звучит чудесная молитва. Звучит перед алтарем храма; а на паперти его по «старинному русскому обычаю», бьют друг друга в кровь. Эти тоже правы?
***
Бог с ними! Сливинские вернулись, мы покатили дальше. Дорога так интересна, что описать ее нельзя, я хочу сказать - хорошо, а плохо - не стоит труда.
***
«…» Catarro или Котар - городок еще живописней. Однако вся его прелесть в старине, но это неописуемо. Он находится в самом дальнем углу бухты. Отсюда начинается подъем. Двадцать восемь серпентин!
Они вдохновили Северянина, и впоследствии появилось стихотворение, где звучала повторяющаяся, как призыв, эта строка:
Двадцать восемь серпентин!
Но я выдержал их геройски, потому что машина была старого фасона, то есть открытая. В закрытой меня бы обязательно укачало. Но по этой же причине скоро стало ужасно холодно. Сливинских, сидевших впереди, грел мотор. Но мы, трое приблуд, мерзли. Кавалеры, Игорь и я, взяли Фелиссу в середину, то есть между нами, чтоб ей было теплее. Но это мало помогло. И Северянка замерзла не хуже меня.
20. 1. 1951
«…» Северяне уехали «…» Но птички певчие прилетели еще раз в Югославию. На этот раз мы встретились с ними в Белграде. Это было в 1934 или 1935 году.
21. 1. 1951
«…» В наш уютный подвал, после удачливого «концерта», мы привели Северян. Они были еще во власти тех чувств, которые знакомы героям и жертвам публичных выступлений. Мучительные волнения «до эстрады» и радость одержанной победы - после. И надо было это сладкое «после» как-то продолжить и победу чем-то отметить. Иногда это хорошо выходит в маленьком кружке людей, людей… я не знаю, как нас назвать с женой «…»
За время со встречи в Дубровнике у меня связь с Северянами не прекращалась. Она выражалась в стихотворной переписке. Они писали мне строчки, начертанные нрзб., но твердой рукой заправских поэтов; я посылал им свои неуклюжие вирши - каждый по способности. Жена моя называла наше жилище «подвалом Кривого Джимми», а Северянка написала мне в стихах что-то обвеянное тонким сочувствием, но все же дело там происходило где-то «у кривой сосны». Я в то время телесно был еще прям, как ель. Поэтому «кривость» какая-то очевидно таилась в моей измотанной душе. Но прямая или кривая, какая-то душевная связь между нами сохранилась.
Мы встретились как старые друзья. Марийка, жена моя, была намагничена в этот вечер. Она только что познакомилась с «Игорь Васильевичем»; но «Игоря Северянина» она знала давно. Она была гимназистской старших классов, когда он стал «повсеместно обэкранен». Известны впечатления молодости:
Воспоминанья юных дней…
Они всех поздних дней сильней,
В душе таясь, мгновенья ждут,
Когда вновь сердце разожгут.
И вот властитель этих юных впечатлений, вот он, живой, перед ней, вот он в подвале Кривого Джимми, чья кривизна, очевидно, прискучила. А Игорь Васильевич, как я уже, кажется, говорил, не разочаровывал в «Игоре Северянине». И вот… И вот они уютно объединились. Жена просила его прочесть те юные, прежние игорь-северянские стихи - цветы, которыми он прославился и прельстил многих. А он, хотя и стыдился их немножко «на эстраде», но внутри - сердечно, тайно их любил. Обоим было поэтому приятно: у них была «общая молодость».
То отвращение, которое моя жена выказала «какому-то Полевому», отчасти в этот вечер стало мне ясно. Ее литературные вкусы формировались под дуновением игорь-северянской лиры. А он, если сделать из него «синтезическую» выжимку, был вызов старым формам. «Полевой» для моей жены был символом отжившей манеры. Северянин был ангел трубный какой-то нови.