Выбрать главу

– Никакой. Мы иногда писали от руки свои собственные небольшие книжечки, именно в ту эпоху, когда я служил в Лавке писателей, и эти книжечки продавали. Но это, конечно, можно было дать отдельный рассказик или несколько стихотворений. И Белый нам что-то написал, что-то продали. Один экземпляр лавка оставляла себе. И вот Осоргин Михаил Андреевич, который был большой книголюб, собрал целую коллекцию этих маленьких книжек и в Румянцевский музей отдал, теперешнюю Ленинскую библиотеку в Москве. Я переписываюсь с некоторыми литературоведами в Москве, но они не могут раскопать собрание этих маленьких рукописей, которое иногда даже украшено рисунками самих авторов.

– А по сколько же вы их продавали?

– Не помню. Тогда фунт масла стоил пять миллионов.

– А Пастернак был?

– Нет, Пастернак был более левого уклона. Он тогда дружил с Маяковским и с другими очень советскими персонажами. А мы ведь были антисоветские.

– А в то время были какие-нибудь литературные вечера, выступления?

– Бывали. Были даже такие кафе, но подозрительные, и там выступали разные имажинисты, футуристы, это были вечера со скандальным оттенком. В этих делах я никакого участия не принимал, но раз меня пригласили коммунисты в Дом печати. Среди коммунистов были некоторые такие, которые ко мне по литературной линии относились довольно хорошо. Они считали, что те писатели, которые сейчас живут в Москве это все-таки не враги. И вот меня пригласили, чтобы я чего-нибудь прочел, а мне деньги были очень нужны. Вот я явился в Дом печати. Был удивлен. Мы жили в убогой обстановке, а там было тепло, светло, можно было стакан чаю с вареньем, с бутербродами получить. Я себе мирно перед началом чтения сидел и утешался, как монахи говорят, этим чаем. А рядом со мной сидели двое каких-то типов. Один в такой фригийской шапочке времен Робеспьера. И вот один другого спрашивает: «А кто сегодня будет читать?» И тогда тип в шапочке отвечает: «Известный мерзавец Борис Зайцев».

– А как ваше выступления прошло?

– Совершенно благополучно, к моему крайнему удивлению. Это было какое-то частное мнение этого типа. А потом, напротив, я читал вещи для них совершенно неподходящие - «Рафаэль», у меня был такой рассказ. Именно из жизни Рафаэля. Я прочел этот рассказ. Эпиграфом к нему была какая-то строчка из молитвы. Я прочел и никто ничего… Вообще слушали очень внимательно, очень почтительно. Потом прения. Я думал, что вот в прениях они-то мне и наложат. Но ничего подобного не произошло. Ораторы говорили очень сдержанно. Смысл общий был такой, что это не наш человек, конечно, но все-таки порядочный человек и умеет писать. Я получил 15 миллионов за это чтение. Все-таки кое-что можно было на них съедобное купить.

Предисловие и публикация Ивана Толстого

Сила вещей

Гаджеты, которые служат и которые хозяйничают

Дмитрий Быков

Вещь в русской литературе - да и в истории, ибо это связано, - проходит через три диалектических стадии: утверждение - отрицание - реванш. Мстит она страшно, постепенно вытесняя все остальное.

Это примерно как с отвергнутой в молодости любовью, которая потом властно напоминает о себе, заставляя все порушить к чертям: в юности ты еще мог ей сопротивляться, но в зрелости силы не те. Я знал много семей, разрушенных такими возвращениями. Классическая история: по молодости лет был безумный роман, герой почувствовал в героине серьезную разрушительную силу и вовремя смылся, потом затосковал по небывалым физическим ощущениям, надежный брак надоел, - он начинает искать былую возлюбленную, находит ее, как правило, в полном ауте, поскольку при ее стратегии ничего другого ей не остается, она рушит все вокруг и в конце концов себя. Поднимает ее из праха. Воссоединяется. Тут-то она сжирает его и все, что у него есть. В литературе, насколько я знаю, эта ситуация описана считанные разы, потому что слишком болезненна; нечто подобное можно найти в «Бремени страстей» у Моэма, в истории с Милдред.

Так вот, с вещью примерно так же. Когда социум молод и силен, вещь ему не угрожает, она нормальный атрибут сильного и состоявшегося человека. Победители Наполеона, философы в эполетах, будущие декабристы - сплошь денди; Чаадаев - щеголь, Грибоедов - законодатель мод, первый русский байронист Онегин украшает уединенный кабинет всем, чем для прихоти обильной, и т. д. Вещь в это время - не госпожа, Боже упаси, но любимая и полноправная служанка, из тех слуг, что служат собеседниками. Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей; больше того - кто не думает о красе ногтей, вряд ли может быть действительно дельным человеком. Следить за собой, за модой, за трендом и брендом - нормально: духовная, интеллектуальная мощь поколения все еще такова, что вещь не может взять верх над личностью. Она для него, а не наоборот. Естественно и вольготно пользоваться хорошим костюмом, хорошей лошадью, хорошенькой содержанкой - норма для имперского человека времен цветущей империи. Для разнообразия он может устроить, как Рылеев, «русский завтрак» с водкой и квашеной капустой, - но это тоже мода, экзотика, элегантность, если угодно. В «Звезде пленительного счастья», точно написанной Осетинским и поставленной Мотылем, видна эта легкость отношения к роскоши, это упоение ею и презрение к ней; сейчас носят перстни, надо будет, наденут кандалы. И кандалы будут брендом.