Генриетта решила пустить свои по пятьдесят, хотя стакан у нее был домашний, большой, с ободком.
Первый раз она таким делом занималась. Стыдно было отчего-то, тяжело. Она платок пониже надвинула: «Вот так вот, Генриетта Сергеевна! Дожила. Докатилась… от учительского стола — до базарного прилавка».
Стали и к ней подходить люди. Попробуют орехи:
— А чего это они у вас такие блеклые? Генриетта — глаза вниз:
— Какие есть.
— Не каленые?
— Сами видите.
— М-гу…
И отходят к другим, у которых каленые. А какие там каленые-то! Генриетта эту хитрость знала. Их перетереть с капелькой постного масла — они потемнеют и заблестят.
Часа два с половиной она простояла — никакой торговли: стаканов десять продала всего-навсего.
И вдруг повезло ей. Заявилась группа иностранцев. Не иностранцы — потом-то выяснилось — туристы из Прибалтики. Рассыпались вдоль прилавков. А руководитель их, гид, представительный мужчина, седовласый, остановился возле Генриетты.
— Здравствуйте, — сказал вежливо. — Почем орешки?
— Пятьдесят копеек.
— Да вы что? — мужчина понизил голос. — У вас же орех отборный, калиброванный. Ну-ка, минуточку. — И замахал рукой, закричал: —Товарищи, товарищи! Все сюда! Ко мне!
В пять минут он ей полмешка расторговал. Зачерпывал стаканом, сыпал в карманы туристам, прихваливал. И шишек каждому навялил — в качестве сувениров.
Сам потом задержался возле Генриетты, взял горстку орехов, кинул один на зуб, улыбнулся по-свойски: — Я их всегда сюда привожу — сибирский колорит продемонстрировать… Ну, спасибо большое. Кланяйтесь вашим.
Генриетту как обожгло. Кому это кланяться велел? Неужели узнал? Неужели приятель какой Ирины с Виталием? Мать ты моя, царица небесная!.. Она ведь с кем только в доме у сестры не перезнакомилась. Один раз с Михаилом Боярским рядом сидела. Он на гастролях здесь был, а Виталий затащил его в гости.
И затрясло ее. Она вспомнила: тут же рядом, через дорогу, Дом журналистов — Ирина показывала. И театр в каких-то двух кварталах. А если кто хорошо знакомый зайдет, увидит ее? Срамотища! Родственница известных артистов на базаре торгует! Ирине-то потом, Ирине как людям в глаза смотреть? Удружила сестрица, освинячила!..
— Присмотрите тут, пожалуйста, — попросила она соседку. — Перекушу чего-нибудь схожу.
Отошла от прилавка, потолкалась среди народа. «Что же делать-то? Надо что-то делать… На Ипподромский разве рынок перебраться? Черт меня надоумил на Центральный поехать! Идиотка! Где голова-то была?»
С этой мыслью — «надо уезжать» — она и вернулась. Убрала стакан, нагнулась было за мешком — как вдруг:
— Почем орешки?
Генриетта полураспрямилась. Да так и закаменела в этой позе. На нее глядела распрекрасными своими, пугливыми глазами Иринина подружка Соня, Софья Игнатьевна, театроведка. Сколько кофеев вместе у Ирки на кухне перегоняли.
У Сони от неожиданности приоткрылся рот. Она ойкнула, захлопнула его ладошкой и вдруг побежала, побежала — мелко, боком, стукаясь плечом о людей.
У Генриетты ослабли ноги, она опустилась на мешок, закрыла лицо платком, закутала. Это надо же! Нарвалась! Вбухалась в историю… веточка кедровая!.. (Геннадий, когда она молодой была, тоненькой смугляночкой, стихи ей сочинял: «веточка кедровая моя».) И вот пожалуйста: сидит… веточка кедровая — пятипудовая… на мешке. Раскорячилась. Провалиться бы сквозь три земли!
Она не поехала на Ипподромский рынок, уехала к сестре. У них перед домом скверик был разбит, скамеечки стояли. Генриетта выбрала такую, чтобы подъезд видно было, и просидела там до вечера, как диверсантка, — караулила Ирину.
Ирина пришла уже потемну. Но лампочка над подъездом светила — Генриетта увидела сестру. Только окликать не стала, чтобы, опять же, не конфузить мешками своими — вдруг из соседей кто встретится.
Подождала еще маленько, дотащила мешки до лифта (они теперь полегче были) — и в лифте прямо заревела, залилась слезами…
IV
Не успела она просохнуть, носом отхлюпать, заявился Виталий.
— О, Генриетта! — обрадовался. — А я думаю — чьи это сидора в коридоре. А тут Генриеточка. — И забалагурил по обыкновению: — Генриетта, Генриетта, я люблю тебя за это! — похлопал ее по могучему бедру. У него такие шуточки не скоромными получались. — Одна приехала? — И вдруг заметил, что Генриетта зареванная, обеспокоился: — А чего такая? Случилось что? С Генкой? С ребятишками?
— Да комплексует дуреха, — усмехнулась Ирина. И пересказала мужу все, что уже знала от Генриетты, — вплоть до бегства ее с рынка.
— Так ты Махотьки, что ли, испугалась?! — изумленно вытаращился Виталий (фамилия театроведки была Махотькина). — Нашей-то Махотьки?.. — Он захохотал. Зашелся прямо, до слез. — Ну, мать!.. Ну, даешь!.. Ну, уморила!.. От Махотьки, значит, дунула!
Прохохотавшись, Виталий посерьезнел, постарался придать своему красиво-отважному лицу строгое выражение и по-отечески этак стал ругать Генриетту:
— Украла ты их, орехи эти? У какой-нибудь Мотри по дешевке скупила? Ты же не спекулянтка. Ты свой труд продавала. Ну, пусть не свой — Генкин. Какая разница? Он сколько там по тайге шарашился, сколько горбил — подумай!
Назидательный тон не шел Виталию, не личил, и он скоро сбился с него.
— Елки!.. Тоже мне, нашлась кровопийца! Да ты знаешь, как тут некоторые… в городе? Вон у нас артист музкомедии, Венька Изюмов, знаменитость… У него «жигуленок» собственный, и он, хмырь, грабит на нем окрестные рощи. Раз захожу на базар — а он стоит, грибами торгует. Груздями. Открыто! Набил полный багажник и фугует их. Стоит, гад, глазом не моргнет, улыбка, как у Алена Делона. Красавец! А его полгорода в лицо знает. Я говорю: Венька! Ты бы хоть загримировался, сукин сын, хоть бы усы наклеил!..
Тут Генриетта и поймала родственника на противоречии, на неискренности.
— Вот! — сказала. — Артисту, значит, зазорно, а учительнице, да еще сельской, ты, гляди-ка, дозволяешь.
Виталий смешался, крякнул:
— Слопал!.. Хотя, постой — есть же разница: то Венька, а то…
— А то я, тетка деревенская, — подсказала Генриетта.
— О! душит прямо! — запротестовал Виталий. — За горло берет. Ирка! Ирка! Угощать-то нас будешь?
…Генриетта отмякла, раскраснелась лицом, сняла стягивающую ее формы кофту крупной вязки, отчего вовсе расплылась, по-домашнему. И опять загорюнилась, теперь уже без надрывности.
— Вот это жизнь! — вздохнула. — Вот это дак жизнь. Ни дна бы ей, ни покрышки!
— М-да, жизнь, — откликнулся Виталий, о чем-то своем вроде задумавшийся. И продекламировал стихи. Но не как артист, просто выговорил, душевно:
— Какого черта вы там сидите? — спросил сердито, — Сколько можно? Уж вы-то свое отсеяли. Разумное, доброе. На десять лет вперед. Перебирались бы в город.
— К вам, что ли, в квартиранты? Со всей оравой? Кто нас тут ждет, в городе?
Ирина быстро опустила глаза. Испугалась, наверное: вдруг ее азартный муженек в припадке великодушия ляпнет: а что? давайте хоть к нам — поместимся.
Но Виталий другое сказал:
— Ну, хорошо. Давай тогда по большому счету, как говорится. Нужны вы там? Поэзия ваша нужна кому-нибудь? Необходима?
— Ой, не знаю, Виталенька, не знаю! — Генриетта сжала ладонями лицо. — Если управляющего спросить — так для него мы хоть завтра дымом развейся. Лишь бы дом казенный по бревнышкам не разобрали да не увезли — нового директора поселить. А с другой стороны… Вот у меня в четвертом классе всего два ученика. И оба, — Генриетта постучала костяшками пальцев по столешнице. — Не проколотишься… Думаешь, это легче, что их двое только? В городской школе в классе, допустим, тридцать человек. Сколько-то способных, сколько-то прилежных, сколько-то балбесов — без них ведь тоже нигде. Она, учительница, пятнадцать, пусть десять гавриков, одну треть, людьми сделала, передала дальше подготовленными — уже итог, уже собрала какой-то урожай. С потерями, а собрала. Остальная масса — середняки. Ну, пять-шесть вовсе безнадежных. И тут оправдание: тупицы, что с них возьмешь… А когда только двое? Мне же, с моей делянки, стопроцентный урожай надо собрать, ни зернышка не обронить. Вот и суди теперь: нужна — не нужна… поэзия.