— До свадьбы обсохнет, — утешил его отец.
«Хоть бы сбоку ей зайти, — подумал он про баню. — А там можно подползать поближе и гранату кинуть».
Им повезло — они вышли даже не во фланг, а в тыл бане.
Подобрались к ней, осторожно заглянули в предбанник. Предбанник был просторным, с деревянным полом, широкими лавками вдоль стен. На лавках валялось несколько испаренных веников.
Это все отец заметил, а главного, как оказалось, не рассмотрел. Черный — когда они отползли назад, за стенку, — поманул его к себе и зашептал прямо в ухо:
— Заметил, куда дверь открывается?.. Вовнутрь… Пока они там молчат, не дыши. А как пулемет заработает — бей своим мокроступом в дверь. Изо всех сил. И сразу падай в сторону. Сразу! Понял?
Пулемет застучал. Черный торопливо ткнул отца локтем и первым кинулся в предбанник. В предбаннике они замерли — Черный даже распрямиться не успел, потому что пулемет враз умолк. Все это походило на детскую игру в прятки, только караулил их не глаз водящего, а тишина. Отец вымерил расстояние, наметил себе точку, где, с той стороны двери, должна была располагаться щеколда. Или крючок. Если они, конечно, закрылись.
Пулемет молчал. В бане заговорили, отцу показалось — по-русски. Он недоуменно оглянулся на Черного. Но тот бешено показал ему глазами: дверь! за ней следи!
В этот момент пулемет снова загрохотал, отец ударил ногой дверь и прянул в сторону. А Черный с Валерием, выставив автоматы, разом нырнули в проем… И подняли там от пулеметов трех человек: одного немца — маленького, сморщенного, в круглых железных очках, и двух русских мужиков-власовцев, здоровых и одинаково рыжих, похоже, братьев. Но это уж потом отец их рассмотрел на свету. И как они баню оборудовали, потом оценил: вынули два бревна, установили пару пулеметов — и получился самый настоящий дот…
Прямо здесь, возле бани, Черный разбил власовцам морды. Он вышел последним, оглянулся на пленных — они стояли с задранными руками — и вдруг, с разворота, ударил прикладом в зубы одному, другому: так скоро и страшно, что рыжие одновременно влепились лопатками в стену и, обмякнув, поползли по ней вниз. Немец пригнулся, охватив руками голову. Но его Черный не тронул. Отошел чуток в сторону, достал из-за пазухи ракетницу, пальнул вверх, проследил взглядом за полетом ракеты и только после этого сел прямо в снег, поставив автомат между коленями. У отца подрагивали ноги, он тоже опустился. Один Валерий перетаптывался стоя, вертел туда-сюда головой, не мог успокоиться.
— Да-а, сержант! — мелко рассмеялся он. — Попортил ты землякам говорильники. Как же они показания давать будут?
— Они тебе дадут, — угрюмо сказал Черный. — Догонят и еще дадут. Их бы на месте задавить, да сначала комбату представить надо.
Власовцы не ворохнулись. Сидели, прислонясь затылками к стене, не сплевывали зубное крошево, густая кровь текла им на подбородки, на мундиры РОА, пошитые из немецкого сукна, и солнце жутко белесило их устремленные вверх, неподвижные, как у мертвяков, глаза…
…К вечеру этого же дня они догнали первый батальон. Встреча получилась невеселая.
Еще часа за полтора до нее на узкой лесной дороге (они снова шли лесом) им стали попадаться раненые. По двое, по трое ковыляли они в тыл, поддерживая друг дружку. Потом проехало сразу две конных повозки. Ходячие — у кого рука перевязана, у кого плечо — подталкивали их сзади, а в самих повозках, накрытые ватниками и полушубками, стонали тяжелые.
В сумерках уже вышли они из леса и через какой-нибудь километр уткнулись в траншеи. Снег вокруг траншей был перемешан с грязью, растоплен, изрыт воронками.
Отец соскользнул по выщербленной, осыпавшейся стенке вниз, задел кого-то, на него болезненным голосом заругались:
— Куда прешь, чучело!
«И верно — чучело!» — спохватился отец. Он держал под мышкой сноп необмолоченного хлеба и, надо полагать, выглядел нелепо. Еще засветло наткнулись они на поле с неубранными, почерневшими за зиму снопами. Ребята стали потрошить их, раздергивать на стельки: валенки к этому времени у всех раскисли. Отцу стельки не требовались, он еще в обед поменял свои отсыревшие на сухие. К тому же, на нем были домашние шерстяные носки, а шерсть, она и мокрая греет. Он, тем не менее, захватил один сноп целиком. Опять над ним смеялись: ты что, мол, дядя, не коровенку ли собрался завести? Отец помалкивал. «Скальтесь, скальтесь, — думал. — Погодите, как попадем на ночь куда-нибудь в грязь, в сырость, — сами же запросите: «Батя, дай соломки под бочок…»
И вот теперь, с этим снопом, он шарашился здесь промеж раненых…
Отец положил его на бровку, запомнил место и осторожно двинулся вдоль траншеи. Впереди, в углублении, привалившись к стенке, стояли двое. По лицам их, совсем молодым, отец определил — сержанты, из полковой школы. Стояли они молча и полуотвернувшись друг от друга, будто только что перецапались. Отец подошел, на ходу вынимая кисет (с табачком разговор скорее клеится), спросил:
— Ребята, что у вас здесь случилось-то?
Тот, который стоял подальше, вдруг сжал виски и длинно выругался, словно отец обидел его. Потом вовсе отвернулся к стенке, уткнулся в нее лицом. Второй оторвал у отца бумажку, запустил пальцы в кисет и тихо, как бы оправдываясь за товарища, сказал:
— Дружка у нас убило… — Он никак не мог свернуть цигарку — руки тряслись. Отец машинально забрал у него бумажку, свернул, подал. Сержант вставил цигарку в рот, оглянулся боязливо и шепнул: — Мы тут, батя, под свой обстрел «катюш» попали.
— Как так? — растерялся отец. Сержант пожал плечами:
— Выскочили из леса, с ходу траншеи эти взяли, на «ура». Фрицы в деревню удрапали — деревня вон, на бугре, — а нас через минуту накрыло.
— Дак как же они так — по своим? — не понимал отец.
— Не знаю, батя, не знаю, — сержант жадно затянулся. — То ли мы поторопились, то ли они опоздали… А потом еще немцы добавили — обрадовались, гады…
— Посторонись! Посторонись! — раздались голоса. Санитары тащили на носилках раненого.
— Стой! — неожиданно звонко сказал раненый, когда носилки поравнялись. — Дайте слово сказать.
Он приподнялся на локтях — и отец узнал его: это был замполит первого батальона, худой старик с буденовскими усами, только седыми и жидкими.
— Сынки! Родные! — закричал замполит, напрягал жилистую шею. — Довоевывайте тут, сынки! Бейте их! — Глаза его искали чей-нибудь встречный взгляд, молили о прощении. — А я уж, видать, отвоевался!.. Отвоевался я!..
Санитары двинулись дальше, — да они и не останавливались совсем, только шаг замедлили, — а замполит, силясь привстать (у него, видать, были перебиты ноги), все выкрикивал высоким молодым голосом:
— Я отвоевался!.. Отвоевался!.. Счастливого вам!.. Сынки!..
ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ
Он бежал в атаку. Четвертый раз за четвертый день его войны.
Вот ведь, когда вчера их остановил пулемет, они сразу залегли, и никому в голову не пришло переть на него дуром. Потому, наверное, что война все еще была не настоящей и сам положивший их пулемет возник вроде кочки на голом месте, вроде случайного рва поперек дороги, в которой не укладывать же половину людей, чтобы оставшаяся половина прошла по ровному.
А тут они бежали на десятки пулеметов, на танки, зарытые в землю по краю деревни, бежали среди разрывов мин, падали, скатывались на дно воронок, вскакивали и снова бежали, а потом, окончательно прижатые огнем, кто ползком, кто броском, возвращались назад. И сколько уже не вернулось, сколько осталось лежать там, на полоске изжаленной земли.
Сильно укреплена была деревня. Хорошо еще, что вчера выбили наши немцев из передней линии обороны, и вся она, устроенная аккуратно и грамотно — с окопами, ходами сообщения, блиндажами, — досталась батальону как подарок: есть где пересидеть, не надо грызть мерзлую землю, спешно окапываться. Даже удивительно, что немцы так легко ее оставили. Получилось, будто рыли и строили они все это специально для противника. И местность была как на заказ. Сама деревня на невысоком бугре, по которому сбегают вниз огороды, потом равнинка идет, словно дно у тарелки, а дальше опять чуть обозначенный короткий подъемчик, на самом гребне которого, на переломе, и вырыты траншеи. Сиди, в общем, и поглядывай друг на дружку. Тем более, что видать вполне хорошо: между деревней и траншеями — от силы метров восемьсот. А до огородов, до крайних плетней, и того меньше — на один хороший бросок.