А о московском своем знакомстве, и первом ужине, и первой совместной стычке с местными бандитами друзья время от времени вспоминали с улыбкой. И свои совместные посещения московских музеев — тоже. Об этом Хопкинс и напомнил сейчас Потемкину.
Но помещение, куда они вошли сейчас, на «Изумрудных Лугах», напоминало больше театр, чем музей. Просторный, человек на семьсот, зал с высоким потолком тонул в полумраке. Тускло светились ряды бордовых кресел, чуть колыхался в лучах прожекторов темный занавес на сцене.
Потемкин дождался Хопкинса у входа. Они сели в кресла посередине, в седьмом ряду. С ними была Айлин Меттль, серьезная и сосредоточенная.
По ее знаку пополз в стороны занавес, изменился свет на сцене — он стал мягче и охватил все пространство. Сейчас он освещал всю ширину огромной сцены. А сцена эта — вся — была занята знаменитым полотном, изображающим приготовления к распятию. Полотно это настолько выходило за рамки представления об обычной картине — своими масштабами, многофигурностью, продуманной нестройностью и даже некоторой неопределенностью композиции, что первое впечатление было: ты оказался у распахнутого окна в прошлое, ты видишь на мгновение остановившееся время — момент перед казнью Спасителя…
Демонстрация полотна закончилась, музыка смолкла.
— Теперь я могу дать пояснения, — произнесла Айлин негромко.
Потемкин тряхнул головой, отгоняя наваждение.
— В жизни не видел ничего подобного.
— Да… Картина… — протянул Хопкинс. — Сколько лет он ее писал?
— Он — это Ян Стыка. Художник. Поляк. Он работал по двенадцать-четырнадцать часов в день без выходных. Почти полгода. Было это в 1896 году. Идею картины ему подал Игнасий Падревский — прекрасный музыкант, а тогда еще и премьер-министр Польши.
— Ты хочешь сказать, — обратился Хопкинс к Потемкину, — что наш поляк имеет к этому какое-то отношение?
Полотно произвело на Хопкинса впечатление, Олег хорошо знал своего товарища. Но знал и то, как он не любит демонстрировать внешне то, что чувствует.
— Айлин, спасибо вам. Вы даже не представляете, как нам помогли! — Олег говорил совершенно искренне и про себя твердо знал, что еще не раз вернется сюда, потому что он и сейчас с трудом мог отвести глаза от полотна — настолько магически притягивала его картина.
— Да, — подтвердил Потемкин Хопкинсу. — Грег Ставиский вел переговоры о том, чтобы сделать, используя эту картину, своего рода огромное электронное шоу. И возить это шоу по всему миру. В свое время, насколько я знаю, так с оригиналом этой картиной и поступали. Ее показывали по всей Европе. И в России тоже. Но тогда и близко не было сегодняшних возможностей…
— Спасибо, мэм. — Хопкинс поднялся с места. — Честно говоря, не ожидал…
— Вы еще не знаете, — горячо продолжала Айлин, — какая у этой картины история — драматическая, трагическая даже. Если бы не «Изумрудные Луга», если бы не наш покойный президент — это гениальное полотно было бы навсегда потеряно для человечества.
— Мы непременно вас выслушаем в подробностях чуть позже, — сказал Хопкинс деликатно. — А сейчас нам пора.
Они вышли из зала, и Хопкинс спросил деловито:
— Оказывается, отсюда несколько дней назад стянули какую-то безделушку? И руководство делает все, чтобы это не стало достоянием общественности?
— Добавь к сказанному, что застрахована эта игрушка была на пять миллионов долларов, и тогда я с тобой полностью соглашусь.
— Ужас! — Хопкинс комически поднял брови. — А все-таки почему они так не хотят огласки?
Кабинет у Эдварда Грейслина был фундаментальный. Или старомодно-основательный. Одним словом, называйте как хотите, но, войдя сюда, посетитель напрочь терял представление о течении времени там, за высокими узкими окнами, задернутыми зелеными занавесями… Если время и двигалось где-то, то здесь оно остановилось. И Потемкин отметил про себя, что просто удивительно, что к ним навстречу поднимается из-за массивного стола красного дерева человек в современном дорогом темно-сером костюме, а не в старомодном сюртуке, что на носу у него очки от «Энн эт Валентайна», которые он снимает на ходу и берет в левую руку, освобождая правую для пожатия, да, очки, а не лорнет из какого-нибудь девятнадцатого века. И обратиться к ним этот человек должен был бы примерно так: «Мое почтение, милостивые государи!»