Ободренный поддержкой, старик-китаец почувствовал себя за столом более уверенно.
— В общем, Митяй, шакалья порода — твои псы. Вроде гиен и кайманов.
— Так ты за это их губишь?
— Чего же гублю-то?.. Я живу ими, — Горыныч обиделся. — Кого-то коровы кормят, а кого-то, значит, и овцы с голубями.
— А тебя, стало быть, собаки.
— И что с того? Виноградный сок — то же кровь. Только сладкая. Однако пьем, не смущаемся.
— Ох и устала же я, — потянувшись, Зоя потрепала Мазика по голове. — Пойдем-ка почивать, золотце. Если хочешь, заснешь у меня.
— Я здесь останусь, — Мазик насупился.
— Не спорь, малец, — Митя погрозил ему пальцем. — То, что мужик ты самостоятельный, знаем. Но сегодня тебе лучше побыть под присмотром.
— Иди к черту! Я здесь останусь. С бабушкой… — На глазах у подростка показались слезы.
— Пусть остается, — вмешался я. — Он знает что делает.
— Знаю, — глазенки моего голубиного подельника сердито блеснули. — И знаю, что ни Виктор, ни ты не выпили ни капли. Трезвыми хотите остаться?
— Хотим, — в тон ему подтвердил я. — Потому что на этот день у нас намечено важное дельце.
Мазик растерянно заморгал.
— Правда, важное?
— Очень…
Старик-китаец слеповато поглядел на часы.
— Тогда давайте, господа хорошие, сворачиваться. Шестой час уже. Можно сказать, утро.
— Да… Ночка выдалась славная, гори она синим пламенем.
— Пошли, Мазик, — я подмигнул подростку. — Прогуляемся перед сном.
— Куда? На улицу? — Зоя протестующе округлила глаза.
— Да нет. В подъезде немного подышим.
Виктор окинул нас понимающим взором, незаметно для остальных пожал мне локоть.
УТРО. ПЛОЩАДЬ. ДВОРЕЦ
Говорят, утро вечера мудренее. Видимо, далеко не всякое. Да и какое там утро, если мы практически не сомкнули глаз. Проходя мимо Зоиной квартиры, я услышал приглушенный плач. А возможно, это мне только показалось. Чего не примерещится после такой ночи.
С домом я не прощался. Он мало что значил для меня. Впрочем, как и Митяй с Горынычем. Увы и еще раз увы… К расставаниям и нескончаемой смене старых и новых лиц я успел привыкнуть. Помашите вслед уходящему поезду, — рука обязательно устанет. Попробуйте пропустить мимо себя несколько эшелонов и вы не заметите, как сами собой руки окажутся в карманах, горечь и острота сгладятся. Когда-то все было иначе. Расставаясь на неделю, мы впадали в скорбь, а, прощаясь с гостеприимными хозяевами, не стеснялись плакать. И даже дом этот — кирпичную пятиэтажку, утопающую по весне в яблоневом белоснежном мареве, я, конечно, любил. Но сколько печальных секунд пролетело с тех пор, сколько безвинных щепок просыпалось на грешную землю! Соседи из новеньких начинали жизнь в нашем доме с пилы и топора. Вероятно, их можно было понять, — кому-то яблони застилали свет, кто-то опасался ворья, заползающего в квартиры под прикрытием густых насаждений. Каждый из них спилил совсем понемногу — по три-четыре деревца, но в сумме этого хватило. Дом оказался в окружении безобразных пеньков, а я, охладев поначалу к соседям, постепенно охладел и к дому. Что-то он безвозвратно утерял. Глядя на него, я отчего-то вспоминал «Вишневый сад» Чехова. Наверное, у нас приключилось что-то похожее. И мое расставание с домом, с живущими в нем, а, вернее сказать, внутренний разрыв, произошло значительно раньше. Но Мазику я все же кое-что сказал. Еще до того, как он отправился спать. Иначе могло бы получиться жестоко. Я и без того бросал его в тяжелой ситуации. Мы просто вынуждены были объясниться. То есть, разумеется, я не стал посвящать его в наши сумасшедшие подробности, я только намекнул, что мы можем не вернуться. Всего-навсего. И я обещал, что не забуду о нем, если все обойдется. Обиженно пошмыгав, Мазик поинтересовался степенью вероятности нашего возвращения. Я предположил, что это где-то пятьдесят на пятьдесят, и Мазик немедленно сказал: «врешь». Я не стал ломаться и отнекиваться. Он действительно был без пяти минут мужчиной, и с ним не стоило хитрить.
Там же в подъезде я подарил ему свой «Глок», объяснив, как найти спрятанные под паркетинами патроны. Мы пожали друг другу руки и разошлись. Честно говоря, меня подмывало проститься и с Зоей. Я хотел проворковать ей на прощание что-нибудь доброе, ласковое — и я почти решился, но в последний момент дрогнул и передумал. Может быть, сделав вывод, что причиню ей лишнюю боль, а, может, подобным образом попросту обманув себя. Самообман — лакомая вещь. От него трудно отказаться. Зачастую совершенно невозможно…
Мы шагали по улице молча. Каждый, вероятно, думал о своем. Я размышлял о странном слове «мессия», пытаясь припомнить его этимологию, повторяя и так и эдак на все лады. Уже через несколько минут оно утеряло первоначальный смысл, расплывшись в туманно-неразборчивые созвучия. Я все еще был напряжен, но штурвал самоконтроля все больше ускользал из моих рук. Я устал бояться. В какой-то степени мне было уже все равно.