— Что тяжеле свинца, и какое имя ему, как не глупость? — проговорил, глядя на него с ученой важностью, Сулейка, школяр.
— А ты этот хлеб есть будешь? — спросил Мин, тоже взглянув на Блоху с презреньем.
— Я-то? Да мне что? Как все, так и я, — ответил тот, осторожно ухмыляясь и поеживаясь.
— Все будут есть! Все будут есть! — заспешил, замахал руками и закашлялся чахоточный сапожник Мар-Шпинек. — Слопала младенца свинья и не расчухала, дальше хрюкать пошла; так и народ, — съест бога, скажет: «Мало — еще подавай!»
— Ну да и подлецы же мы будем, сукины дети, коли пречистый лик божий на поруганье дадим! — воскликнул, ударяя кулаком правой руки по ладони левой, великан с детским лицом, кузнец Хафра — Белый Камень.
— Одного я в толк не возьму, — заговорил, тяжело вздыхая, котельщик Мин. — Сказано: царь — бог. Как же бог на бога восстал?
— Это не царь, а господа большие, кровопийцы наши, утробы несытые! — опять заспешил и закашлялся Шпинек; отхаркнул с кровью и кончил: — Перевешать бы их всех, как плотвей соленых, на одну веревочку! А главный зачинщик всему — Тута, кот ласковый, — его бы на кол первого!
— Мыши кота хоронили! — сказал, горько усмехаясь, Мин. — Нет, брат, руки коротки. Господа говорят — народ молчи: у кого меч — за тем и речь.
— Бывает и нож хорош, да вот беда: в лапке у заиньки нож, а в сердце у заиньки дрожь. Оттого и сидят у нас на шее толстобрюхие. А не будь мы дураки, больших бы можно нынче дел наделать! — проговорил все время молча игравший в кости широкоплечий, плотный, приземистый, небольшого роста человек лет сорока, со страшно искалеченным, но умным и спокойным лицом, Кики Безносый, кладбищенский вор, недавно ограбивший могилу древнего царя Зеенкеры, ободравший с царской мумии листового золота и драгоценных камней на тысячи дебенов, схваченный, судимый и оправданный за большую взятку.
Кики было имя его подложное, настоящего никто не знал. Сказывали, будто бы он в юности совершил ужасное злодейство: будучи мастеровым у бальзамировщика, осрамил мертвое тело молодой, прекрасной и знатной девушки; злодея зарыли живым по горло в землю, но он чудом спасся, бежал, сделался атаманом разбойничьей шайки в болотах Устья, был пойман и, по отрезаньи носа палачом, сослан на золотые Нубийские прииски; снова бежал и разбойничал, снова был схвачен и сослан в медные Синайские копи; но и оттуда бежал, долго скрывался и, наконец, перед самым бунтом явился в Нут-Амоне, под видом Кики Безносого.
Только что он заговорил, как все замолчали и обернулись к нему. Но он уже опять занялся костями, с таким видом, как будто все, что здесь говорилось, была пустая болтовня.
На минуту умолкшие было игральщицы снова забренчали в киннару, задудили в дуду, а школяры затянули пьяную песню. Стемнело. Засветили подвешенную к потолку медную лампаду со зловонным кунжутным маслом и глиняные плошки с овечьим салом.
— Зен говорит! Зен говорит! Слушайте! — послышались вдруг голоса.
Зен — Зеннофер, человек лет тридцати, с болезненным, грустным и тихим лицом, со страшными, на слепых глазах, бельмами, младший жрец — уаб, в святилище бога Хонзу-Озириса, слыл прозорливцем, потому что знал наизусть древние свитки пророков и сам имел виденья, слышал гласы.
Игральщицам велели замолчать, пьяных школяров вытолкали взашей на улицу, и в наступившей тишине раздался тихий, как бы далекий, голос пророка.
— Кому скажу печаль мою? Кого призову к рыданию? — говорил он, точно плакал во сне. — Не слышат, не видят, ходят во тьме: все основания земли колеблются. Нет разумного, кто уразумел бы, и нет безумного, кто оплакал бы!
Вдруг протянул руки и воскликнул громким голосом:
— Было и будет! было и будет! Будет зло бесконечное. Люди богам опротивеют, боги землю покинут, на небо уйдут. Солнце померкнет, земля запустеет. Взвоют стада на полях, сердце скотов заплачет о людях, люди же плакать не будут — будут смеяться от скорби. Скажет старик: «Умереть бы!» и дитя: «Не рождаться бы!» Будет великий мятеж по всей земле. Скажут города: «Изгоним начальников!» Вторгнется чернь в палаты суда; свитки законов будут разорваны, межевые списки расхищены, стерты межи полей, пограничные столбы повалены. Скажут люди: «Нет чужого, все общее; и чужое — мое; что хочу, то возьму!» Скажет бедный богатому: «Вор, отдай, что украл!» Скажет малый великому: «Все равны!» Жить будет в доме дома не строивший; непахавшие наполнять житницы; в ткань облекутся не ткавшие, и смотревшаяся в воду будет смотреться в зеркало. Золото, жемчуг, лапис-лазурь будут на шеях рабынь, а госпожа пойдет в рубище, скажет: «Хлебца бы!» Новыми богами сделаются нищие, и перевернется земля вверх дном, как вертится гончарный круг горшечника!
Вдруг встал, упал на колени и поднял слепые глаза к небу, как будто уже увидел то, о чем говорил:
— Было и будет, — будет новая земля и новое небо. Лев ляжет вместе с ягненком, и младенец взыграет над норою аспида, и дитя протянет руку свою на гнездо змеи. Благословен Грядущий во имя Господне! Он сойдет, как дождь на скошенный луг и как роса — на землю безводную. Вот Он идет!
Замолчал, и все молчали.
— Все врет! — послышался вдруг в тишине голос Кики Безносого. — И что вы дурака слушаете?
— А ты что на пророка божьего лаешь, пес? — проговорил Хафра, Белый Камень и положил руку на плечо Кики так тяжело, что он пошатнулся. Ловким движеньем выскользнул из-под нее, схватился за висевший у пояса нож; но, взглянув на детское лицо великана, должно быть, раздумал сердиться, усмехнулся одними глазами и проговорил спокойно:
— Ладно, коли он пророк, пусть скажет, когда это будет?
— Для таких, как ты, никогда, а для святых скоро, — ответил Зен.
— Скоро? Ну вот и соврал. Нет, брат, много воды утечет, пока дураки поумнеют.
— Да ты-то сам знаешь, когда? — спросил Хафра.
— Знаю.
— Ну так говори, не мямли!
— А что, пророк, Уны-царя надпись надгробную помнишь? — проговорил Кики, усмехаясь все так же, одними глазами.
Зен молчал, как будто не слышал, но что-то дрожало в лице его, как у маленьких детей, готовых испугаться и забиться в родимчике.
Юбра тоже начал дрожать: понял, что в этом споре между святым и злодеем решаются судьбы земли. А Белый Камень все грознее хмурился.
— Забыл? Ну так я напомню, — продолжал Безносый. — Жил-был Уна-царь в древние дни. Умный был человек, умнее всех людей на земле, а разбойник, вор, сукин сын, не хуже нашего. Помер, похоронили его и сделали над гробом надпись, какую сам он велел: «Кости земли трещат, небо трясется, звезды падают, боги дрожат: Уна-царь, богов пожиратель, выходит из гроба, идет на ловитву, ставит капканы, ловит богов; режет, варит, жарит, ест: большеньких — на завтрак, средненьких — на полдник, меньшеньких — на ужин, а старичков да старушек — на благовонное курево. Всех пожрал и стал богом богов».
— Что ты вздор мелешь, шут? — крикнул Белый Камень, сжимая кулаки в ярости. — Прямо говори, не отвиливай!
— А вот и прямо: скоро — не скоро, а час придет: скажут нищие, скажут убогие: «Чем мы хуже Уны-царя, богов пожирателя?» Скажут сукины дети, воришки, разбойнички, лбы клейменые, спины драные, ноздри рваные, носы резаные, скажут проклятые, скажут Пархатые: «Мы ничто — будем всем!» Тогда и перевернется земля вверх дном; тогда и он придет…
— Кто он? — спросил Хафра.
— Сэт-Озирис, Черненький-Беленький, два братца в одном — бог-смерд!
— Молчи, убью! — закричал кузнец и занес над ним кулак. Кики отскочил и выхватил нож. Началась бы резня, но вдруг с улицы послышались крики:
— Идут! Идут! Идут!
— Бунт! — догадался первый Шпинек и бросился к двери. Все за ним.
Сделалась давка. Блоху притиснули к стенке, чуть не раздавили. Мина повалили на пол. Хафра споткнулся об него и тоже упал. Кики перескочил через обоих и свистнул разбойничьим посвистом, крикнул: