— Ай, не защищай. Вечные ея выверты. Злыдня просто, и всё.
На поминках Евпраксия оказалась за столом напротив младшего сына Мономаха — Юрия, полноватого прыщеватого юноши с только-только пробивавшимися усами и бородой. Был он слегка простужен, хлюпал носом, убирал сопли пальцами, а затем вытирал их о скатерть. (По тогдашнему русскому этикету это дозволялось. За столом вообще то и дело рыгали, чтобы показать свою сытость, и довольно громко пускали ветры в шубы. Сальные от еды руки тёрли о причёски и бороды. Кости после съеденной рыбы и курицы складывали рядом с тарелками. Вилок вообще не знали — пользовались ложками и ножами).
Ксюша задала Юрию вопрос:
— Правда, что вернулась от Калмана средняя твоя сестрица Евфимия?
— Совершенная правда, тётушка. Уж с неделю как.
— Отчего ж нигде мы ея не видим?
— Нездорова сильно. Ить чего маменька преставились? Так через сестрицу.
— Свят, свят, свят! Сказывали — удар...
— Так через чего же удар? Ишь Калмашка-то заподозрил Фимку в прелюбодеянии. Говорит — прочь ступай и сучонка своего, сосунка Бориску, забирай с глаз моих долой! Фимка говорит — он сыночек твой! А мадьяр в ответ — уж теперь и не знаю, может быть, не мой! Выгнал, в общем. И она вернулась с позором. Маменька, узнамши, шибко расстроились и померли.
— Вот ведь незадача!
— А то!
Ксюша помолчала, что-то вспоминая. Высказала вслух:
— А Калмашка, доложу я тебе, тот ещё гусак.
— Ты знакома с ним?
— Да, имела счастье...
— Ты ить через Унгрию[6] возверталась на Русь?
— Прожила под его крылом почитай что год. Если б не Ярослав Святополчич, так бы и застряла в Токае.
— Как же подсобил Святополчич-то?
— Неудобно говорить на поминках. В следующий раз как-нибудь.
Мономах проводил её до челна самолично. В лоб поцеловал и сказал:
— Матери-княгинюшке низкий мой сыновий поклон.
— Непременно передам, обязательно.
— Янке же — попрёк и недоумение.
— А вот этого дозволь не передавать.
Он спросил, прищурившись:
— Ладите-то плохо?
— Хуже не бывает. Пригрозила даже: если я подамся без спросу в Переяславль, то запрет в холодной. Вся теперь трепещу, ожидаючи...
— Вот кикимора, право слово! Каракатица глупая! Милая, не бойся: ежели чего, перешли мне весточку — я примчусь, наведу порядок.
— Стыдно беспокоить.
— И не думай о беспокойстве. Для родной души я на всё готов.
— Низкий тебе поклон за такое добросердечие. Мне уже ничего не страшно.
Отплыла от берега, помахала брату платком и подумала, тяжело вздохнув: «Доведётся ли ещё свидеться? Я ведь ни за что не пошлю за ним. Совесть не позволит».
Девять лет до этого,
Венгрия, 1098 год, лето — осень
Домогательства Калмана начались вскоре после их приезда в Обуду. Поначалу монарх был предельно вежлив, аккуратен, заботлив, заходил проведать и довольно искренне улыбался от агуканий маленькой Эстер. Взял однажды на Балатон, близ которого, в буйных рощах по берегам, проходила охота на кабанов. Собственной рукой отрезал от зажаренной на вертеле туши лучшие куски мяса. Потчевал токайским вином. Говорил, смеясь: «Вот ведь Генрих негодует, наверное! Только ничего поделать не может. Руки коротки». Евпраксия спрашивала себя: верно ли она поступила, не поехав с Германом? И потом отвечала мысленно: да, пожалуй; там, где не любовь, а политика, ничего хорошего быть не может.
Венгр уже тогда, на охоте, предложил Опраксе побывать у него в шатре после ужина. Русская, потупившись, возразила: мол, сегодня ей нельзя, по известным женским соображениям. Он разочарованно цыкнул зубом, ничего не произнеся. Весь обратный путь до Обуды к Евпраксии не подходил.
Две недели спустя вновь наведался: был опять галантен, делал комплименты, целовал ручку и затем, после трапезы, напрямую задал вопрос:
— Ну, когда же, сударыня, вы меня осчастливите как мужчину?
Женщина молчала, глаз не отрывая от недоеденной перепёлки. Самодержец продолжил:
— Я, как видите, не хочу давить, власть употреблять. Всё должно быть ко взаимному удовольствию... Но не кажется ли вам, что откладывать просто неприлично? Вы живете у меня во дворце, под моей опекой, одеваетесь в наряды, сшитые за мой счёт, кушаете блюда, сваренные королевскими поварами, а малютке Эстер предоставлена лучшая кормилица. Взяли мой подарок — перстень с бриллиантом... Надо же иметь совесть. — Отхлебнул вина. — Главное, в отличие от Генриха, я не требую от вас политических заявлений, не использую в борьбе с Папой. Всё, чего прошу, только ночь любви. Разве это много? Просто смех какой-то. Слышал бы меня кто-нибудь из других кесарей Европы! Допустил бы он у себя в государстве даму, не считающую за честь близость с королём? Сомневаюсь.