Выбрать главу

Он держал голову под водой до тех пор, пока в легких хватало воздуха, и волосы его метались в струях, точно водоросли.

Вода уносила из перегретой головы и тела жар, как прохладный ветер — тепло из жаровни. О счастье! Он вновь и вновь совал голову в студеную влагу и лежал бы на галечном дне до заката, если б не грозный родитель.

— Вылезай. Простынешь. На что мне хворый солдат?

Развесив туники сушиться на ветвях, солдаты достали припасы. Ели, как и давеча, сухой сыр с черствым хлебом. Но теперь еще и холодное мясо, и лук.

Фортунату есть не хотелось. Ему, конечно, стало гораздо лучше после купания, а то вовсе умирал, — но в теле еще слабость, голова нет-нет да закружится.

Он разыскал глазами проводника. Сириец не купался. Ополоснул лицо, руки и ноги и теперь сидел поодаль в своем немыслимом хитоне. Бессловесный, угрюмый. Платок он, правда, снял, и Фортунат увидел, как гордо сидит у него голова на плечах, какое у него благородное лицо. Чеканное, медное, как у греческих статуй. И если бы не глаза, большие и черные, можно было подумать, что перед ними и впрямь изваяние.

Но это не изваяние. Это человек. А человеку надо есть. Припасов же нет у него никаких — видно, по бедности. Ни узла, ни котомки. И сидел он бесстрастно поодаль и терпеливо ждал, когда ромеи насытят утробу.

Совестно! Фортунат взял со щита, который служил им столом, большой кусок хлеба и мяса и, качаясь от головокружения, пошел к проводнику. Ему послышался за спиной чей-то зубовный скрежет. Обернулся — и увидел яростный взгляд отца. Э, ну тебя! Не умрешь с голоду, скряга.

Он протянул еду проводнику.

— Спасибо, — бледно улыбнулся проводник. И прошептал благодарно: — Никогда не забуду…

Говорил он по-гречески, но все римляне, хоть кое-как, со школьных лет понимали язык, общий для всех на Средиземном море.

— Начальник, — тихо молвил позже сириец. — Я сделал свое дело. Зенодотия перед вами. Уплати мне пять драхм, и я пойду назад.

— Какие пять драхм? — вскинулся Корнелий.

— Ваш проконсул в лагере сказал: «Кто покажет дорогу в Зенодотию, получит десять драхм». Я сказал: «Я покажу». Он дал мне пять драхм задатка: «Остальное получишь, когда дойдете». Плати, начальник.

Пять драхм! С ума сойдешь! Чтобы Корнелий Секст вот этак запросто, с легким сердцем, вынул и отдал кому-то целых пять драхм? И кому? Римлянин — варвару?

— Ты договаривался с Крассом — с него и требуй, — отвернулся Корнелий. Вот еще. Привязался.

— Он сказал — ты отдашь.

— Проваливай, черное ухо! — взревел центурион.

— О начальник! Я человек бедный. Для меня в этих драхмах жизнь.

— Сейчас ты получишь… пять горячих! — Корнелий схватил тяжелую лозу.

Теперь заскрежетал зубами Фортунат. Голову слева пронзила острая боль. Он и знать не знал, что его добряк отец, безобидный ворчун, который всю жизнь казался ему самым честным человеком в Риме, способен на такую низость…

Изменился старик. Скажи, как портится человек на войне! Или становится самим собой?

— Хорошо, я пойду. — Обруганный, ограбленный, обиженный ни за что, сириец поплелся прочь, путаясь в полах нелепого хитона.

Фортунат сунул руку в котомку, звякнул монетами и рванулся было за сирийцем, но его перехватил бешеный взгляд центуриона.

Проводник обернулся, все так же бледно улыбнулся Фортунату на прощанье. Но глаза у него… лучше не говорить, что у него было в глазах.

— Снаряжайся!

Когда ромеи, надев доспехи и перейдя вброд неглубокую речку по перекату, скрылись на той стороне, проводник украдкой вернулся в рощу, сел у воды.

Ее журчание, тихое, доброе, мягко проникало в душу. Он зачерпнул горсть прозрачной влаги, смыл горькие слезы.

Затем достал, отвязав из-под хитона, кошель, высыпал на мокрую ладонь пять серебряных монет. Долго держал их, не глядя на ладони, думая о чем-то другом, — и вдруг яростно стиснул скрюченными пальцами, взмахнул рукой и забросил в речку.

Монеты сверкнули в потоке, как рыбки…

* * *

Небо за ними уже наливалось кровью, когда легионеры в полной выкладке подступили к Зенодотии и Тит, по приказу центуриона, вскинул к тонким губам кривую медную буцину.

Тенью грядущей ночи из-за города, с востока, ложился на их загорелые лица, железные шлемы, воловью кожу и металлические пластины панцирей голубой мертвенный свет.

Он, рассеиваясь, странным образом смешивался с красноватым отражением от стен, озаренных закатным солнцем. И потому солдаты казались призраками, повисшими в вечерней дымке. Только густые их синие тени, падавшие на еще светлую дорогу и бронзовые прутья катаракты — решетки в воротах, связывали их с землей.