Дудка резко взвизгнула, барабан оглушительно ахнул в последний раз.
Коза распрямилась, сбросила шкуру — и оказалась красивой девочкой лет десяти.
Она, улыбаясь, вскинула руки с копытцами, вырезанными из дерева…
Солдаты взревели изумленно, умолкли — и неистово захлопали в ладоши.
Девочка в короткой желтой безрукавке и зеленых шароварах взяла из переметной сумы медное блюдо и, потупившись, с уже потускневшей, но обещающе-странной, дразнящей, обязательной для мимы улыбкой на смуглых милых губах, пошла по широкому кругу.
Она была свежа и чиста, как умытый весенним дождем одуванчик; никому из этих обормотов даже в голову не пришло, как обычно, схватить ее и потащить куда-то. Нет, кое-кому, может быть, и пришло, да зачем спешить? Не уйдет. Пусть еще потанцует. Уже без шкуры.
На медном блюде в руках юной танцовщицы обильно звенело серебро драхм и сестерциев. Перед ее обманчиво-скромной улыбкой не устояла даже римская скупость.
Одна из сирийских женщин что-то крикнула артистам на своем языке. Ей захлопнули рот оплеухой.
Взрослый мим, не считая, сгреб выручку в замшевый кошель и почему-то взглянул на Фортуната. Может быть, потому, что он один сохранил в расхлестанной этой толпе человеческий облик. И смущенно отвел глаза.
И в мозгу Фортуната устрашающе дико забилась догадка:
«Зачем ему считать монеты? Он не за этим явился! Он считает солдат…»
— А ну прочь! — Фортунат замахнулся палкой. — Прочь отсюда.
Он сам не знал, что не желание уберечь Тита и его компанию от какой-то неведомой, смутной опасности заставило его гнать скоморохов, а подспудная тревога за эту красивую девочку, стремление спасти ее от вполне настоящей угрозы.
Они живо подхватились и двинулись по главной улице с колоннадой к прямоугольному просвету раскрытых ворот.
Старший что-то сказал.
Девочка, со свернутой козьей шкурой на плече, обернулась и с укором взглянула в глаза Фортунату. Будто позвала его за собой. И быстро-быстро, обгоняя своих, засеменила босыми загорелыми ножками…
Она ни в чем не виновата. Так же, как и он. Ее впутали в темное дело, как и его — в кровавую бессмыслицу войны. Вдвоем, взятые вместе, отдельно от других, они были б чисты и безгрешны перед богами.
Но перед людьми — нет.
Им никто никогда не даст быть вместе. Потому что они — из разных миров.
Она у себя дома, в своей стране, и служит ей, как умеет. Девочка может дурачить его и, считая ненавистных вражеских солдат, имеет право учесть и его глупую голову. Для тех, кто за нею.
Он — чужак. Незваный и наглый заморский гость, которому, по всем человеческим правилам, его дурную голову следует отсечь…
— Вернуть, допросить! — закричал Фортунат. — Это лазутчики.
И сделать это его побудил скорее страх упустить ее, чем страшные последствия тайного задания, с которым она сюда явилась. И в то же время ему хотелось, чтобы ей удалось скорее уйти, уцелеть.
Сколько человеческих побуждений, рождаясь из определенных, но глубоко скрытых чувств, перерастает в поступках в свою противоположность! Всем известно, как любовь легко переходит в ненависть. И радостный смех — в горькие слезы. Особенно у женщин. И у мужчин, если душа в них раздвоена. Как у Фортуната.
Никто не сдвинулся с места. Ему назло. Он испортил им удовольствие.
— Эй, ты чего расшумелся? — оскорбился Тит. — Пока что я тут командую…
— Недолго! — хмуро бросил Фортунат. — Недолго осталось тебе тут командовать.
Недоуменно взглянул солдат на тяжелую палку в руке. Она, угасая, слабо дымилась, легкий сизый дымок таял в воздухе. Негодяй! Ты грозил бедной девочке этой кривой уродливой палкой.
Сейчас и она исчезнет, как легкий дымок! Навсегда.
Фортунат бросил палку, взял свой пилум, — просто так, по привычке, как пастух неизменный посох, без него рука пуста и не знаешь, куда ее деть, а меч всегда при нем, — и налегке, без щита, лат и шлема, кинулся наружу…
Подходил к концу апрель. Войско Красса подходило к Евфрату. Семь легионов римской пехоты, четыре тысячи всадников и столько же пехоты легкой — всего сорок пять тысяч человек черной тучей покрыли пустынный западный берег реки, из-за которой, с востока, поднималась им навстречу во все небо черная туча весенней грозы.
Она еще не гремела, не полыхала молнией. Но все больше и больше сгущалась, гигантской горой наваливаясь на испуганно притихшую землю и глуша своим грозным безмолвием всякий звук на ней.
Кассий один стоял в стороне от всех на склоне холма и растирал в руке сухую землю.