— Ладно, купи бобов.
«Сейчас скажет: копай».
— Копай, — вновь сказал Корнелий сыну. — Рабов у нас нет, все нужно делать самим. Юпитер! Чем мы лучше рабов?
И это он говорил уже не раз. Фортунат, стиснув зубы, неохотно пошел в чулан за мотыгой.
О боже! Неужто ему, как и отцу, суждено до преклонных лет черпать «моретум» коркой грубого, с отрубями, крестьянского хлеба? И до последних дней своих мечтать о жалких пяти югерах земли?
Корнелий, вжимая от сырости голову в плечи, вышел к своему земельному наделу позади жилья. Хорошо ухоженный, строго прямоугольный участок заботливо обнесен ровной каменной оградой. Сто двадцать пять локтей в длину, сорок четыре — в ширину. Земля черна от недавних дождей, и на черной земле бледной свиной щетиной торчит стерня.
Один югер. Попробуй прокормить с него шесть человек! Еще ведь и сына придется женить, и дочь выдать замуж. Какими печальными глазами она проводила отца…
Корнелий, чуть хромая, подступил к большому камню у входа на участок.
— О Юпитер, благой и великий! — И чтобы молитва дошла точно по назначению, иначе она потеряет силу, он сделал оговорку, которая должна была его оберечь от возможной ошибки: — Или каково бы ни было имя, угодное тебе. Я, старый солдат Корнелий Секст, — он ударил себя в грудь и повторил вразрядку, дабы божество получше запомнило: — Кор-не-лий Секст, — прошу тебя, о всемогущий: дай мне пять югеров земли! — Он растопырил пальцы на правой руке и показал их холодному камню, затем наклонился и прикоснулся ладонью к сырой земле. Чтобы у бога не оставалось сомнений, чего просит старый солдат Корнелий Секст. — Иначе, ты видишь, мне худо. Жертвую тебе, о мудрый, пять голов.
Подразумевалось, что он жертвует богу пять голов скота. Но поскольку скота у Корнелия не было, старик, достав из-за пазухи, положил, с молчаливого согласия доброго божества, на мокрый камень пять чесночных головок…
В груди у него потеплело от надежды.
И потащился Корнелий, опираясь на палку, с этой надеждой по грязной раскисшей дороге к Тибру. Нес ее бережно в себе, как чашу с горячей водой, боясь накренить, расплескать и обжечь нутро разочарованием: осторожнее припадал на ногу, выбирал, где ступить, и, весь занятый ею, не глазел по сторонам.
Не смотрел на редких прохожих, проезжих, — они ему ни к чему.
Не смотрел на деревянные или грубокаменные, кое-как сооруженные хижины под соломенными крышами, — они давно привычны. Лучших тут нет, а на белые колонны богатых вилл, что виднелись в пасмурной мгле на дальних холмах, и вовсе незачем глядеть. Как на звезду в небесах — красивую, яркую, но, хоть умри, недоступную.
Единственное, мимо чего он не мог пройти равнодушно, ибо надежда его относилась к ним, — это земельные наделы близких и дальних соседей.
Чаще всего попадались наделы в югер, как у него, а то и меньше. И он с холодным удивлением, без сочувствия, думал, как и чем перебиваются их многодетные владельцы.
Но иногда, справа или слева от ухабистой, в мутных лужах дороги, встречались и хорошие поля. Везет же иным: Корнелий жадно, с яростной завистью, заглядывал через мокрые ограды на огромные участки в пятнадцать, двадцать, а то и тридцать полных югеров…
Ему бы еще три-четыре югера доброй земли! Но каждая пядь земли в окрестностях Рима стоит чудовищной суммы. А Корнелий Секст — не Марк Лициний Красс…
С шеста над оградой, колеблясь от ветра, ему участливо кивало черное пугало. Да, приятель. Вот я торчу здесь, ворон пугаю, а сам даже с места сойти не могу… И Корнелий Секст, обычно не страдавший избытком воображения, почему-то сейчас показался себе таким же черным беспомощным пугалом.
Остыла надежда на сырой холодной дороге к благословенному Тибру.
Корнелий угрюмо взглянул на отвесный обрыв Капитолия, подступающий с той стороны к реке. Его подножие утопало в тумане, что плыл, клубясь густыми клочьями, над водой и далее, над Марсовым полем, — оно казалось отсюда огромным облаком, белым и низким.
Трудно поверить в такую погоду, что Рим вообще-то город светлый, теплый и сухой.
Город походил на исполинское чудовище. Как бы рухнув откуда-то сверху на берег всей немыслимой тяжестью, оно разбилось на угловатые куски, окаменело и лежит, издыхая, испуская дым и пар, криво выставив горбы холмов, откинув в стороны нагромождения зубчатых костей от разрушенных крыльев и припав к бегущей воде тупой широкой мордой.
Ничего такого не привиделось бы Корнелию Сексту, если б не был он нынче в расстроенных чувствах. Но городские ворота, с глазами бойниц на смежных башнях и зубьями подтянутой кверху решетки, явно напоминали драконью черную пасть, коварно высунувшую навстречу Корнелию длинный шершавый язык моста.