Натан спросил с грустью:
— С чего ты — о смерти?
— Ну как же! Не на свадьбе мы — на войне. Вставайте. Стан обойдем, посмотрим, послушаем…
Обычно каждый отряд, особенно вспомогательный, на стоянках держится отдельно, говорит на своем языке и поет у костра свои песни.
Но сегодня все тянулись друг к другу, перемешались, как на базаре, в шумной веселой толпе: саки, парфяне, хунну, персы, арабы, атропатены и греки, армяне, евреи, индийцы. Гремит барабан, заливается дудка. И все говорят на одном языке — на парфянском и поют одну боевую песню.
Завтра — бой! Но ни страха нет, ни уныния. Этих не надо прельщать добычей и славой, возбуждать их мужество посулами. Просто все они знают, что такое Рим. И все, как Фарнук, не хотят копать под землей для Красса руду.
— Хорошо, — хмуро сказал Сурхан.
…Позже, накрывшись шубой, они лежали с Феризат в повозке и смотрели на звездное небо. Знакомое небо, свое, с привычной россыпью созвездий.
— Как у нас в горах, — вздохнула Феризат. — И воздух такой же, чистый и мягкий. Но, конечно, в каменной лачуге, в которой я родилась, другой был воздух, — сказала она со вздохом. — Зимой козы и овцы ночевали с нами. Мы в глубине помещения, они у порога. Дым от костра, вонь мочи и катышек. Так бы я и зачахла в этой лачуге, если бы ты, мой золотой, не увидел меня на охоте, проездом. — Она прижалась к нему покрепче, обняла за шею. — Никогда не забуду, как ты купал меня в горячей воде. Своими руками смывал мою грязь. Я раньше в холодном ручье умывалась, не знала горячей воды. И красоты своей не знала…
— Ты с чего вдруг разговорилась? — спросил Сурхан угрюмо.
— Боюсь! — Она заплакала.
— Чего?
— Завтра бой.
— Ну и что? Не тебе воевать.
— И тебе бы не надо! Ради кого? Хуруд тебе такой же враг, как и этот страшный Красс.
— Я… не ради Хуруда. — С теми, кто мог его понять, он час назад шутил, зубоскалил; с той, с кем надо шутить, зубоскалить, заговорил серьезно:
— Долг, разумеешь? Долг!
— Разумею. Это когда у кого-то взял взаймы и надо отдать.
— Нет! Я о высшем долге. Когда, не взяв ни у кого ничего, все равно надо отдать. Все. Даже жизнь. Делать, что следует делать. По совести.
— А! — Она помолчала, стараясь вникнуть в смысл его слов. И засмеялась: — Не разумею. Я все к чему? — Феризат приложилась влажными губами к его горячему уху. — Я…
Она положила руку Сурхана на свой живот.
— Да?! — вскричал Сурхан и вскочил. — Тогда — тем более! Тем более… Полежи. Я сейчас…
Первым навстречу ему попался человек с черной повязкой на лбу.
— Чего ты хочешь больше всего? Проси! У меня радость.
Беглый раб отлично знал, чего он хочет. Заветное желание? И не медля поймал Сурхана на слове:
— Голову Красса.
…В то утро все валилось у римлян из рук. Знамена будто в землю вросли, — немалых усилий стоило их поднять. И Красс, выходя из палатки, накинул не пурпурный плащ, как надлежит полководцу, а черный.
Хорошо, что Петроний и Публий сразу заметили это. Пришлось вернуться в палатку. «Недобрый знак», — мелькнула мысль.
— Что со мной происходит? — пробормотал Красс потерянно.
— Солнце слепит. — Сын, подавая ему нужный плащ, вдруг увидел, как устал, обрюзг, изнемог родитель. — У меня самого глаза слезятся с утра. — Он тихо вздохнул.
Ради чего старик мучит себя? Ради денег? Сын баснословно богатого человека, которому никак не грозило разорение, Публий не понимал трудной ценности денег. Они есть и будут всегда, сколько захочешь. Ради славы римской? Вот это понятно!
Публий весь кипел. Положим, он отличился в Галлии. Но Галлия — всего лишь провинция, не больше Сирии, и слава, связанная с нею, — слава местного значения. Покорить весь Восток! Необъятный, таинственный. В анналах запишут: «Два Красса, старший и младший…»
Это — цель!
Публий уже и сам не знал, отчего вздрагивает сердце: от жалости к отцу или от острого ощущения горячей и трепетной близости невероятных событий. Ради этой цели стоит терпеть лишения. И Публий пойдет с отцом до последней черты…
— Черный и красный? — взвесил Красс в руках тяжелые плащи.