— Кент, падлюка, не мори!
Но хозяин не подходил к двери. Он словно оглох в своем зимовье. Лишь лай собаки слышался изнутри.
Теща прыгал на пороге пока были силы. Он колотил себя по бокам и груди, чтобы не превратиться в сосульку. Он видел, как идет дым из трубы зимовья. Он сходил с ума от холода и страха перед обратной дорогой. Она была выше его сил и возможностей.
— Седой! Как человека умоляю — пусти! Я умираю! — крикнул Теща, не веря, что лесник сжалится над ним. Но… Чудо! Седой открыл дверь. И став на пороге, потребовал:
— Входи! Но чуть дернешься — пришью враз, как бешенного. Канай тихо! Когда зубами стучать перестанешь — смотаешься от меня! Усек?
— Идет, — еле выдавил Теща, чувствуя, что тело уже отказывает ему, а мозг перестает соображать.
— Отваливай к печке, мокрушник! Мать вашу в задницу! Всю округу на уши поставил! — придерживал собаку, не давая обидеть гостя.
Теща, заваливаясь на стену, прошел к печке, не веря, что ему разрешено согреться.
Из горла то ли стоны, то ли хрипы рвались наружу со свистом. Он не сел, он рухнул возле печки, прижавшись к ней спиной и замер от блаженства.
Седой смотрел на него в упор.
— Помолчи, кент! Мне нынче хреново! Не пили! Сам допер! Я — твой обязанник! И слова не сменю! Откинулись кенты мои! Циркач и Буратино! Схавали их волки по дороге к тебе! Как падлюк! Как лидеров! — полились слезы по щекам законника, закапали на бороду.
— По кускам порвали! И меня! Мою душу тоже в клочья пустили! Чудом не схавали! Все не верю, что дышу! Если б не ты, в пяти шагах от зимовья на гоп-стоп… А за что? Я тебя не знал! Меня ты не закладывал. И этих — моих кентов! За что ж они так пакостно откинулись?! — уставился на Седого.
— Себя спроси! — ответил тот, как обрубил.
— Зачем же мы в закон лезем, чтобы замокрить кого-то, а потом и нас ожмуряют. За день кайфа — вот так платить? Чтоб не самому откинуться? Не иметь могилы и креста над тыквой? Чтоб никто не знал, где накрылся? К ним никто не придет, не вспомнят кентов. И только у меня в памяти они останутся до смерти! — уронил голову на грудь.
— Не вякай пустое! Чего ж такой понятливый хотел ты ожмурить меня возле моего зимовья? Зачем в меня хотел выстрелить, если доперло до тебя хоть чего-то?
— Не в тебя! По ногам я целился, чтоб не слинял, не оставил одного в лесу! Чтоб взял к себе! Остановить хотел! Если бы замокрить вздумал — перья в ход пустил. С ними кайфовей. Но не думал я гробить тебя! Мне одному теперь не задышать!
— У тебя и «перья» остались? — изумился Седой.
— Остались! Не лупи зенки! Они не помогли бы кентам, эти перья! Я не успел оглянуться, как зверье их замокрило. Не то перья, стрелял по лидерам, попадал в них. Они, как фартовые — тут же на катушки вскакивали. Их мокрить — не кентов ожмурять. Они и сами любой малине разборку учинят! — скривился Теща от боли в плече.
— Да ты барахло сбрось, глянь, что у тебя там? — посоветовал Седой.
Теща попытался снять куртку и не смог. Заорал от боли.
Лесник осторожно стянул ее с плеч фартового. Потом рубашку помог снять. Увидел опухшее, покрасневшее плечо.
— Вывих! Терпи! — подошел сзади.
Теща взвыл на все зимовье, так что Тайга к нему бросилась, зарычала на человека злобно.
— Линяй отсюда! — прикрикнул Седой на собаку. Теща вздрогнул, собрался в комок.
— Не тебе ботал! — понял Седой. И отойдя, добавил:
— Теперь одевайся. Волки тебя и впрямь уделали. Весь в синяках, шишках, царапинах, укусах. Глянь на руки! От самых плеч изрисовали, — указал Земнухов.
— Да это…! Слинял от них! Не то б, разделали б, как пидера! — отмахнулся Теща и, натянув рубашку, снова сел к печке.
— В малину похиляешь? — спросил Седой.
— Завязано с кентами! Отвалю в откол. К Шакалу не возникну! Хана фарту! С меня по горлянку достало! Моих кентов уж не вернуть! Куда теперь? К смерти на рога? Пусть сам нарывается! Сколько законников загробилось на тебе — секешь? Наперстка в ментовке пропустили через конвейер! Он тут же малахольным стал. Козу на ферме замокрили. Боцмана и Таранку — ты ожмурил! Циркача и Буратино — лесные паханы! Меня едва не разнесли! А для чего, за что? Кому ты усрался? Мне ты фарт не обломал, долю не отнял, навар не стянул! Пахана дышать оставил, хотя размазать мог! Сам Шакал ботал! Ну и канай! Заложил, когда тебе кислород перекрыли! Отняли все! Да еще разборку хотели учинить! Кто же на нее сам сфалуется? Осточертело все! Что у меня — десяток глоток? Как у всех — одна! А сам себя я прохарчу! Вон фрайера дышут и не ссут. От ментов не линяют, кемарят не трясясь, свои — родные ксивы имеют. И не дрожат, когда их на улице окликают! В кино, в театры возникают! Детву имеют. И не ссут, что нет башлей! Баб у них полно! Не шмары, как у нас! Путевые! Каких башлями не заманишь за угол. А по любви! Вякни, какая нас полюбит? Только алкашка! Потому что она за склянку хоть кому подставится! А протрезвеет — и эта слиняет от страха, усеки, с кем ночь каталась, — скривился Теща.
— Ты сам кого-нибудь любил? — внезапно перебил Седой.
Теща сразу умолк. Глаза погрустнели, опустились плечи:
— Любил, — выдохнул тихо.
— Она жива?
— Конечно. Только не по Сеньке шапка! Она — человек! А я — гавно! — помолчав немного, заговорил, словно сам себе рассказывал.
— На Сахалине она канает.
— Ходку тянула? — спросил Седой.
— Да нет же! После института рыбного хозяйства направили туда пахать. И сунули в Ясноморск — на рыборазводный завод — технологом. Она там и прикипелась. Не захотела смываться. По кайфу там пришлось. Она и теперь мальков разводит.
— Кого? — не понял Седой.
— Мальков из икры растит. Ну, этих, кетовых, горбушевых, чавычьих. Заводы такие есть по разведению ценных пород рыб. Там икру поливают молоками. И когда в ней мальки заведутся, выпускают их в бассейны с проточной водой. Кормят их, пока подрастут. Потом выпускают в море. А они через годы вертаются уже большими рыбами, чтоб икру выметать, дать потомство дома, где сами родились. Хотя и рыба, а умней нас, — усмехнулся Теща невесело.
— А ты при чем? Неужели твоими молоками икру поливают? — хохотал Седой.
— Нет! Я, верняк, на такое не гожусь. Мне лягавую тещу нынче не порадовать. Давно в себе мужика не слышу. В ходках чай с содой давали. Она и ударила по низу. Все отшибла. Даже к шмарам не тянет, — сознался Теща.
— Садись, хавай! — накрыл Седой на стол.
— Ты вот что, кент, там, на дороге, порвали волки кентов. У них башли были! Их зверье не хавает. Возьми, чтобы лягавым не досталось! Я не могу туда! Свихнусь!
— Не надо мне те бабки! Они на мою смерть даны Шакалом. Не согреют! Не пойдут в кайф! — отказался Седой.
— Шакал в Брянске! Кенты здесь — неподалеку! Помянуть их надо. И кости закидать. Пока хотя &ы снегом. Чтоб дважды не поганили их смерть и кости! Сделай доброе, прошу тебя!
— Ладно! Уважу жмуров, не дам над ними глумиться, — накинул на плечи полушубок и вскоре вышел из зимовья, взяв на плечо карабин.
Вернулся лесник через пару часов. Лицо серое. Достал из карманов пачки денег, ножи, два пистолета, чьи-то обкусанные волками золотые часы.
Прикрыв все это полотенцем, подошел к спящему Теще. Тот так и не отошел от печки. Свернувшись, прижался спиной к теплу.
Он вздыхал и всхлипывал во сне. Звал шепотом Циркача и Буратино. Потом вдруг закричал, вскочил на ноги и с закрытыми глазами стал отбиваться от кого-то невидимого.
— Кент! Ты что? — крикнул Седой.
Теща протер глаза, проснулся.
— Кенты меня с собой тянули, в лес, к волкам! Их много было. Я перессал, — выдохнул тяжко.
— Принес! И там все сделал, как ты просил. Жуть! Погужевали звери. Но если б не они, вы мне не лучше б отмочили! Верняк, на ленты распустили б, если сумели бы достать. Выходит, вояки меня от вас уберегли. От людей! Знали, кого хавать! Небось, с лесхоза сюда возникали, ни к кому не прихиляло зверье! Следчего прокуратуры, главного лягавого — не тронули! А законников — разнесли! Выходит, хуже вас никого в свете нет! — грохнул Седой кулаком по столу и добавил: