Бабушка была неграмотной, поэтому ее молитвы приходилось переписывать мне. В ту пору зимы заваливали наш маленький городок снегами до верхушек заборов, все мои сверстники до темноты гоняли на лыжах по пушистым склонам прилегавших к городу оврагов или резали коньками лед ручьев, а я вынужден был сидеть за столом в полутемном доме, выводя не устоявшимся детским почерком на вырванных из тетрадей листках в косую линейку непонятные слова. Мудрая бабушка платила мне за работу – когда 10, когда 15 копеек в день, что по тем временам было совсем неплохо. Но более хитрые старшие брат с сестрой, пользуясь моей наивностью, выманивали у меня эти деньги и с удовольствием тратили на кино и конфеты, не забывая при случае посмеяться над несообразительным младшим. Эта привычка сохранилась у них и в последующем, когда оба выросли и обзавелись семьями. Но к тому времени младший брат тоже поумнел, деньги попрошайкам давать перестал, поэтому очень скоро потерял обоих – бескорыстно поддерживать родственные связи с бизнесменом брат с сестрой не захотели…
Самой лучшей порой для меня в детстве было лето. Мы с бабушкой уезжали в деревню и целыми днями пропадали в лесу, собирая травы, грибы, ягоды. Часть собранного бабушка сдавала заготовителем, часть сушила на шестках у печи либо в самой печи, а затем давала приходящим к ней людям. Ее старенький домик стоял на краю деревни, у самого леса, но дорогу к нему знали на много километров вокруг. Не раз к нам в окно стучали ночью, и бабушка открывала всем. Только однажды на моей памяти она отказала, и это произошло днем. Страшно худой, немолодой, обросший густой щетиной мужик сидел на лавочке у калитки нашего дома и плакал, но бабушка (мы возвращались из леса) прошла мимо, поджав губы, словно и не увидав посетителя.
– Баб, там человек, – стал дергать ее за руку я во дворе, – он плачет…
– Пусть плачет! – со страшно сухим лицом ответила мне бабушка, оттолкнув мою руку. – Я не так плакала, когда немцы застрелили твоего деда, а он прибег и увел коровку со двора. У него стало пять коров, а у меня – ни одной. У меня двое маленьких без молока померли, а они смеялись и радовались. Пусть теперь плачет…
Тем же вечером бабушка долго молилась перед темными прямоугольниками икон в углу дома и даже заставила меня встать рядом с ней на колени. Через две недели в деревне были похороны – хоронили того самого заросшего мужика, что сидел у нашей калитки, – и бабушка, вопреки обязательным для всех деревенским правилам, не пошла ни на похороны, ни на поминки…
Ее саму хоронили зимой, в лютые крещенские морозы. В ту пору я служил срочную, и, когда пришла телеграмма от деревенской соседки, старшина роты, не подумав, переодел меня в парадную форму. Мне пришлось идти в ботиночках от ближайшего к бабушкиной деревни города десять километров пешком в мороз и по глубоким снегам. Но я все-таки застал ее еще живой, и бабушка, последний месяц лежавшая в беспамятстве, пришла в себя и протянула мне руку. К тому времени я уже знал, почему из своих многочисленных внуков именно меня она растила и пестовала все эти годы и, не задумываясь, взял эту прозрачную и невесомую ладошку. Она улыбнулась и навсегда закрыла глаза…
Когда истек срок моей службы, возвращаться мне было некуда. Мать умерла, когда я еще учился в школе, а отец, женившись во второй раз, стал пить еще больше и однажды, не дойдя несколько шагов до своего дома, упал у забора на спину и задохнулся собственной рвотой. Это дало повод моим старшим сестре и брату обвинить мачеху в смерти отца и на этом основании с полным моральным правом отсудить у нее родительский дом. Дом они тут же продали, а деньги поделили. Поскольку я был младшим, холостым и служил в армии, они обоснованно решили, что в армии человек и так всем обеспечен, поэтому меня из числа наследников исключили. Возвращаться мне было некуда, денег, чтобы купить гражданскую одежду не было тоже, поэтому ничего не оставалось, как последовать решению старших и остаться в армии. Еще до службы по настоянию бабушки я закончил медицинское училище и стал фельдшером. Фельдшеры-прапорщики армии были не нужны, и мне пришло переквалифицироваться в старшину роты. Фамилию мне удалось сменить без особых хлопот: командир части сначала удивился, но когда я объяснил, что у бабушки моей выжили только дочери, а у отца и без того хватает внуков, он подписал рапорт…
Стоявшая передо мной бутылка давно опустела, и я, повернувшись, достал из холодильника новую. В этот момент дверь за моей спиной тихонько распахнулась, и в кухню неслышно скользнула Аня.
– Викентий Иванович!
– Садись, помощница!
Она послушно примостилась на стуле, но посмотрела на меня неодобрительно. Я сделал вид, что не заметил этого взгляда. Можно было, конечно, напомнить ей, кто имеет право одобрять или не одобрять в этом доме, но сейчас этого не хотелось.
– Будешь? – я взялся за бутылку.
Она отрицательно покачала головой.
– Тогда я один.
– Может вам хватит? Вторая бутылка…
Секунду я, раздумывая, смотрел на нее, решая: прогнать или сделать вид, что ничего не слышал. И выбрал второе. Молча наполнил до краев стоявший на столе стакан и осушил его в два глотка. Водка знакомо обожгла горло и жестким теплом ударила в желудок. А вкус спирта тут же исчез, занюханный корочкой хлеба. Так когда-то пил мой отец…
– Я же говорила вам, что не надо ехать… – она смотрела на меня взглядом встревоженной матери. Хотя моя мать никогда за меня не тревожилась…
– Провидица. Кассандра ты наша…
Я погладил ее по щеке. Она, всхлипнув, вдруг схватила обеими руками мою ладонь и прижала ее к лицу.
– Видишь ли, Аннушка, от того, уехал я или остался, ничего не изменилось бы. Это обстоятельства. Те самые, которые от человека никак не зависят. И не надо обвинять в них невиновных. Ясно?
Я еще что-то говорил, а она смотрела на меня, раскрыв глаза. За окном давно сгустился черный весенний вечер, у подъезда моего дома стояла черная машина, где настороженно следили за выходящими из дверей двое в черных костюмах, и на душе у меня было также черно и тоскливо. И хорошо, что в такую минуту в моей одинокой квартире оказался человек, способный дружески выслушать историю жизни несчастного и запутавшегося в обстоятельствах мужика. Каким бы ты ни был сильным, когда-нибудь каждому хочется, чтобы тебя выслушали и пожалели…
Час назад я говорил с Оксаной. Она послушно позвонила из автомата – я это понял по индикатору моего телефона, не определившего номер, – и мне пришлось сказать ей то, что говорить не хотелось. Что ей теперь нельзя показываться в аэропортах и вокзалах, потому что теперь фамилии из обоих ее паспортов известны (только дома я понял, как умело купил меня человек с усиками время последнего разговора), и что ей теперь вновь надо переходить на нелегальное положение, как несколько лет назад, когда мафия искала ее за долги. Но в тех долгах она была виновата сама, а в эту историю втравил ее я. И тогда ей было легче, потому что ее хотя бы номинально могла защитить милиция. Сейчас же милиция, скорее всего, ее искала – не было причин сомневаться, что наши соответствующие органы уже обратились к коллегам за помощью. Ее могли объявить и в международный розыск. Как бы не относились к молодому государству со странным политическим режимом к западу от государственной границы, но объявленного в розыск человека там задержат и вернут назад. Потому что, несмотря на всю нелюбовь к России, наших уголовников там любят еще меньше, а разбираться, кто в самом деле уголовник, а кто нет, Запад не будет. Самая страшная мафия – это государство в руках мафии…