Перехватило — это у Шарке-то! — перехватило горло! И даже… сглотнув, наконец, такую неожиданность, он, капитан Шарке, прославившийся на всю Америку своими кровавыми подвигами Шарке, лишь простонал:
— Нэд! На помощь! Проснись, Нэд! Нас подло обманули…
Но тот, квартирмейстер Гэллуэй, уже перестал тревожиться за своего капитана, храпел, сложив голову в тарелку. Возможно, если бы смог Шарке крикнуть громче, прибежали бы его люди, четверо здоровенных бугаев. А только — вряд ли… Там, в матросском кубрике, люди Бэнкса, по обычаю всех хозяев, давно уже по части выпитого гостей с собой уравняли. Впрочем, этому гостю рот заткнули тотчас. Связали, в одно соединили ноги.
И капитан Шарке оказался спеленут, как мумия.
Слуга, ликуя, что-то там закулдыкал. Оказалось — немой! И это тоже стало для Шарке неожиданностью. Потому что, как это бывает в минуты потрясений, узнал он в этом слуге того матроса… Хотя теперь тот был без бороды. А ведь такая у этого матроса поначалу черная была борода! И такой тогда, пока делали его немым, стала она красной… А уж лицо! Наверное, та кровавая маска, каким оно тогда стало, и заслонила в памяти, каким это лицо было вначале. Было оно, лицо этого матроса, при защите своего капитана — яростным! Тот защищался тоже, хотя и был ранен. Конечно, просто… можно было бы их просто обоих застрелить, но капитан застрелил одного из команды Шарке — и матрос, понимая, какие муки теперь ожидают его капитана, сражался до конца их обоих… Наконец капитан, сраженный, упал. А на матроса накинули парусное полотно…
И так он, Шарке, был тогда разозлен чьей-то преданностью — не ему, другому! — что в мерзкую его голову пришла еще большая мерзость. Приказал — уже вдали от торговых путей — спустить матроса в лодку, а к нему — расчлененного на куски его капитана. Решил, что голод — еще до того как матрос, умрет… День, другой, третий в пустынном море… Голод заставит-таки этого матроса… Заставит — приступить к своему капитану! А он, вот этот матрос, оказывается, живой!
Да, значит, заранее этот его «друг» и этот его матрос разработали план своих действий… Если так тщательно, с поистине тоже изуверской последовательностью, стали проводить его в жизнь. Прежде всего, вскрыли все бутыли с порохом, высыпали его возле остальных недавних сотрапезников. К нему же, к капитану Шарке, отнеслись с особым вниманием: перенесли его, мумию, к пушке и привязали над амбразурой так, что находился он теперь прямиком перед дулом. Не мог даже шевельнуться!
Наконец, Бэнкс — он все молчал, такая душила его ненависть! — все-таки вырвал из себя слова:
— Я знал, Шарке, что ты — убийца всего моего! Но я… Немного еще я человек — хотя ты не человек уже давно — я мучить тебя не буду. Нет, будешь смотреть, слушать… Как приближается к тебе смерть! Дьявол уже ждет тебя в своей преисподней.
Проговорив это, встречу — Шарке с дьяволом — Бэнкс стал готовить. По его плану — и он начал его осуществлять — свое приближение к этой встрече Шарке должен был и увидеть, и услышать. По тому, как по пороховой дорожке побежит, зашуршит огонь! А чтобы это ожидание продлилось, пороховую дорожку на полу Бэнкс насыпал большим, во все это помещение, кругом…
И — надо же! — услышал Шарке, как поют, продолжают петь его песню его люди на его барке:
Копли Бэнкс протер запальное отверстие пушки и насыпал пороху. Снял с канделябра свечу, укоротил ее, оставив не больше дюйма, укрепил на усыпанном порохом запале орудия. Осторожно, чтобы огонь не пустился слишком рьяно, другой свечой с канделябра зажег ту, что поставил у запала.
Лицо, искаженное злобой, проклинающие глаза — таким увидели они Шарке перед тем, как закрыть на ключ дверь.
У борта, привязанный к веревочному трапу, покачивался на волнах ялик. В нем, под плащами, были сумки и мушкеты.
Отплыли. В ожидании… Все-таки — в тревоге. Показалось даже — плыли уже давно. Еще даже успели услышать с барка Шарке начало песни… Которую, любимую, решили там повторить: