Номер был убран. Хоть я должен был съехать в одиннадцать, меня наверняка не упрекнули бы за задержку – мотель был далеко не полон.
И я сидел, зевал, вздыхал, слишком одолеваемый приятной усталостью, чтобы прийти к какому-то решению. Заявил себе, что после этого эпизода ничего не изменилось. Каким бы образом доктор ни умер, покойник не имеет ни малейшего отношения к больной молодой жене, похоже искренне желающей умереть.
Не добавилось ничего нового, кроме…
Кроме чего-то сказанного среди ночи, после одного момента, для нее несомненно кульминационного – никаких диких судорог и прерывистых воплей, только очень долгое, очень сильное наслаждение, очень медленно, медленно, мягко слабевшее. Во время одного из сонных отрывочных разговоров, которые мы вели, лежа ночью в объятиях, с отброшенными простынями и покрывалами, с остывающей и просыхающей от трудовой испарины кожей. Я чувствовал на шее глубокое влажное, замедляющееся дыхание, круглое колено на животе. Она вновь и вновь медленно и любовно проводила пальцами от мочки моего уха до подбородка. Опуская глаза, я видел в яркой диагональной полосе света слабо мерцающую округлость бедра, покатого к талии, где лежала моя большая, контрастно темная ладонь.
– М-м-м… – промычала она. – Теперь знаю.
– Ищешь чувство вины?
– Слишком рано для этого, дорогой. Мне слишком хорошо.
Может, позже. Но.., в любом случае черт с ним, со всем.
– В чем дело?
– Не знаю. Девушка выясняет, что может свернуть с пути и шагать дальше по самой большой дороге с подвернувшимся по пути симпатичным парнем. Выходит, она довольно поганая личность.
– Гормоны одолевают?
– Может, бешеная нимфоманка.
– Тогда я, должно быть, номер восемьсот пятьдесят шесть или что-нибудь в этом роде.
Она минуту лежала в раздумье, потом прыснула:
– Считая Рика, одну цифру ты правильно угадал. Шесть. Из других четверых за одним я была замужем, с двоими помолвлена, в оставшегося была по уши влюблена. По сравнению с другими работавшими и учившимися со мной медичками просто монашка. Но моя старушка бабушка упала бы замертво.
– Нимфоманки интересуются только собой, детка. На парня им наплевать. Сам по себе он их не интересует. Им отлично сгодился бы робот.
– Я все время помнила, что это ты. Даже в самый лучший момент. Тогда что я такое?
– Охотница до неожиданных и приятных открытий.
– Это плохо?
– Нет. Хорошо. Она потянулась, зевнула, придвинулась ближе.
– Я все время хочу сказать, что люблю тебя, милый. Наверно, для собственного успокоения. В любом случае ты мне чертовски нравишься.
– Взаимно. Такое остаточное ощущение подтверждает, что все было правильно.
Встав на колени, она натянула на нас простыню с покрывалом, расправила, подоткнула, разгладила, снова свернулась, вздрогнула, кулаками и лбом уткнулась мне в грудь, колени сложила на животе. Ее щека покоилась у меня на плече, другой рукой я ее обнимал, положив ладонь на спину, а пальцы под расслабленную и тяжелую грудную клетку.
Балансируя на грани сна, думал об этом остаточном ощущении, пытаясь объяснить его самому себе. Если у норки, овцебыка, шимпанзе, человека на протяжении энного количества минут продолжается соответствующее раздражение соответствующих участков плоти, нервные окончания включают взрывной механизм гландулярно-мышечного наслаждения. А потом возникает не больше желания дотрагиваться до эрогенных зон, чем трясти перед носом перечницу, вызывающую облегчающее чихание.
Наверное, у каждого мужчины и у каждой женщины в чувственно-сексуально-эмоциональной области есть изъяны, слабости, трудности, особые картины нейронной и эмоциональной памяти, предрассудки, и в случае несовпадения этих сложных субъективных структур можно ждать только слабого взрыва. Но возможно, таинственное совпадение порождает в древних, темных, глубоко спрятанных закоулках мозга наслаждение посильнее и послаще, проникающее в тайные отгороженные камеры сердца. Тогда одновременно происходящее в чреслах – только прелюдия, а потом возникает остаточное ощущение любви и удовлетворения, которое знаменует гораздо более важный экстаз в мозгу и в сердце.
Издалека донесся ее голос, эхом раскатился по комнате, не дав мне провалиться в сон.
– ..говорят, мошки женского пола подают сигнал к спариванию. Господи, я не хлопаю глазами, не кручу задом, не облизываю губы. А пациенты ко мне так и липнут. И разносчик из химчистки. И мистер Том Пайк прошлой весной.
– Пайк?
– Когда его жена пару дней оставалась в больнице, проглотив упаковку снотворного. Это было в кабинете, пока он ждал возвращения доктора Шермана из реанимации. Понимаешь, тут не было никакой грубости. Том Пайк – мужчина со вкусом и очень осторожный. Мне его было чертовски жалко, и я жутко его уважала за отношение ко всей суматохе с Морин… Едва не связалась с ним, просто из жалости.
– Когда это было?
– По-моему, в марте. А может, в апреле. Одно знаю: он был бы очень осторожным, предусмотрительным, все держал бы в секрете, не стал бы кричать на всех углах о своей подружке-медсестричке. По-моему, было бы хорошо, ведь тогда я и с Риком бы не связалась.
– Думаешь, он подыскал другую?
– Можно сказать, надеюсь. Пусть нашел бы себе милую, славную, любящую девчонку. Но кто знает? Мистеру Пайку каким-то образом обо всех все известно, а про него никто ничего особенного так и не выяснил. Может, сейчас ему даже еще важней обзавестись подругой, после смерти миссис Трескотт.
– Почему?
– Ну, их теперь всего трое, а младшая сестра Морин просто жутко в него влюблена, и никто его по-настоящему не упрекнет за очень долгие тайные взгляды в ее сторону. Был бы самый чудовищный треугольник, страшней не придумаешь. – Она зевнула и вздохнула. – Спокойной ночи, милый.
Я снова почти заснул, остановился на самом краю. Стал понемногу острее осознавать каждое касание плоти. Девушка стала столь сладостной и роскошной, что тело ее каким-то колдовским образом обрело чувственную бесконечность, как бы вообще не ограничиваясь, а тайно продолжаясь. Я все сильнее чувствовал неподвижное соприкосновение наших тел, медленное биение сердец, пульсацию крови, дыхание четырех легких, которое смешивалось в уютной постели, невероятную сложность клеток, питательных веществ, преобразующейся энергии, теплового баланса, секреции. Гадал, спит ли она, но при первой же пробной и вкрадчивой ласке она быстро и глубоко вздохнула, выгнулась, вытянулась, промурлыкала в знак согласия и радостного предчувствия.
Тела уже знали ритм и температуру друг друга. Мелькали фрагменты, как виды в ночи из окна проходящего поезда. Продолжительный шорох скользящей по телу ладони. Глубоко-глубоко медленно хлюпает густой сладкий сок, соски напряглись, бедра колышутся, плоть аритмично соприкасается, обретает иной темп, проникновение длится все дольше, и дольше, и дольше, возбуждение, трепет, последнее нарастающее биение в самой что ни на есть глубине, она изворачивается, открывается рот, горячеет дыхание, бьется язык, легкий стук зубов о зубы, ладони охватывают упругие ягодицы, она глубоко дышит, шепчет, выдыхая мне в губы: “Люблю тебя, люблю, люблю”. Открывается что-то еще, затягивает, увлекает, настойчивее и призывнее, она хрипит в агонии, требует, чтобы я безжалостно шел вперед, бился, прокладывал путь. Медленное восхождение к вершине. Долгий спуск. Сердца стараются выскочить из груди. Никак не отдышаться после долгой пробежки. Падаешь на цветущий луг, в высокую траву, в клевер. По-прежнему слившись, проваливаешься в сон, погружаешься в сон, чувствуя в глубине последние редкие, мягкие, слабые спазмы, словно сжимается маленькая ладошка, когда мозг видит сны.
Утром я лежал и смотрел, как она одевается, зная, что мне скоро тоже придется вставать; Вид у нее был такой хмуро-задумчивый, что я полюбопытствовал, не одолел ли ее снова синдром гнусной личности.
– С тобой не было ничего подобного, Тревис, – объявила она, сунув руки в рукава белого платья, – потому что ты – нечто вроде фантастического любовника.