— Ну и насмешила же ты меня! Давно так не веселилась.
— Енька, Енька, — нетерпеливо пропищал Рафаэль и снова вцепился в подол няньки, которая оставалась для него большой, приводящей сама себя в движение куклой.
И кукла приступила к своим обязанностям. Пока мальчика не уложили спать, она успешно выполняла роль преследуемой мышки, а он — грозного охотника-котика. Назавтра Хенка перевоплощалась в хитрую лису или пугливого зайца. И так она изо дня в день изображала какого-нибудь обитателя зверинца, о котором слышала, но в котором никогда не бывала.
Тем не менее вышло, что дом Кремницеров стал для Хенки не только местом службы, но и школой.
Деловитая Этель не терпела пустословия и, по возможности, стремилась как-то разнообразить свою бесцветную и монотонную жизнь невольной затворницы. Она с удивительным прилежанием и самоотверженностью взялась за обучение Хенки письму и счету на обоих языках. Этель выписала из Каунаса учебные пособия, купила карандаши и тетради, составила порядок проведения уроков: два часа в день только с Хенкой и ещё полтора часа после обеда — французский язык вместе с проснувшимся Рафаэлем. Так в живом и непосредственном общении и во взаимных разговорах, как учительница надеялась, они смогут усвоить гораздо больше незнакомых слов. Этель подтрунивала над собой — она неожиданно, к своему немалому удовольствию, превратилась из бездельницы в учительницу.
— Как ты не на идише, а по-французски скажешь своему кавалеру «Здравствуй, мой милый», когда снова встретишься с ним в Алитусе? — бывало, спрашивала Хенку Этель.
— Бонжур, мон шер ами!
— Браво! У тебя отличный слух и произношение. С этими словами во Франции ты уже не пропадешь.
Похвалы Хенку радовали, но что за прок в восхвалениях, если чужой язык не понадобится ни ей, ни Шлеймке! К тому же в Париж, по бродившим в местечке слухам, порывается уехать не Шлеймке, а его брат Айзик. Но Хенка не хотела обижать Этель и лишать её развлечения. Богатые тоже нуждаются в жалости и сострадании. Все люди по-разному одиноки. Муж Этель, неугомонный Арон, постоянно отсутствовал — ездил в портовые города, то в Мемель, то в Осло, то в Копенгаген, то в Марсель, то в Киль, а свёкор, набожный реб Ешуа, который был обижен на невестку за её вольнодумство и отказ посещать вместе с Рафаэлем синагогу, каждый день возвращался из неприбыльной москательно-скобяной лавки уставший и уединялся в своей комнате. По вечерам реб Кремницер менял обычные очки в роговой оправе на окуляры с увеличительными стеклами, доставал из старомодного, как и он сам, шкафа, подарочное издание Танаха в тиснённом золотом переплёте и перед тем, как отойти ко сну, переселялся до полуночи из семейного двухэтажного особняка на священные страницы Книги книг. До рассвета он как бы выходил из литовского подданства и перебирался в Иудейское царство, праотечество всех мёртвых и живых евреев.
— Сколько осталось твоему солдату служить? — поинтересовалась как-то после урока Этель.
— Чуть меньше года.
— Уже немного.
— Для кого, прошу прощения, немного, а для кого много, — не согласилась Хенка.
— Прости, что я тебя допрашиваю, но меня очень интересует, что вы будете делать, когда он вернется.
— Жить. Если Шлеймке не передумает, мы поженимся. Он будет шить, а что стану делать я, и сама не знаю. Рафаэль подрастёт, и вы сможете обходиться без меня. — Хенка вскинула голову, поправила волосы, глаза её расширились, как будто она пыталась разглядеть будущее: — Буду нянькой своего мужа, его верной служанкой, его кухаркой…
— Всю жизнь?
— Может быть, и всю. По-моему… — Хенка вдруг осеклась. — До сих пор не знаю, как я должна к вам обращаться…
— Зови меня Этель. Этя. Этка. Как тебе удобнее. Я не барыня.
— По-моему, — продолжала Хенка, — не так важно то, что человек делает и на каком языке он говорит.
— А что важно?
— Может, я сейчас глупость скажу. Но я так думаю.
— Скажи! Я тоже нередко говорю глупости. От глупости никто не застрахован.
— По-моему, самое главное, чтобы тебя любили. И чтобы ты кого-нибудь любил. На свете есть много чего — и народов, и языков, и богатства, и красот всяких, а вот любви меньше всего.
— Вот это да! — выдохнула Этель.
Она не могла взять в толк, откуда у малограмотной дочери местечкового сапожника в её двадцать лет такие мысли, такая выстраданная убеждённость? Что она видела в своей жизни? Париж, Лондон, Берлин? Что читала? Шекспира, Шиллера, Сервантеса? Кто равнодушием или злобой успел ранить её сердце? Этель слушала Хенку и проникалась к ней ещё большим уважением, сравнивала её взгляды со своими несбывшимися мечтами и надеждами. Уже в первые дни Господнего творения на земле меньше всего было любви, а больше — вражды и ненависти, зависти и лицемерия. Любви не хватает на белом свете и доселе, недостает её и в этом тихом и с виду благополучном местечке, где Этель вроде бы катается, как сыр в масле. Побольше бы любви, обыкновенной любви, безгласно повторяла она неподвижными, плотно сомкнутыми губами.