Взрыв произошел у самого подъезда, у входа в кондитерскую. Хана выскочила вниз, в толпу, обежала кругом весь дом, снова пробилась к подъезду, уже оцепленному полицией, заскочила даже в разгромленную лавку, где смутно разглядела на полу куски бетона, груды стекла и всяких булок, а среди них соседку Рут и несколько других тел, еще не накрытых. Но Зельды нигде не было.
— Зельда! Зельда! — непрерывно звала Хана, — Зельда, паршивка! Зельда, кисонька моя!
Она металась среди спасателей и работников «скорой помощи», снова обегала дом, ускользала от полицейских и звала, звала, пока ее силой не загнали в подъезд и не заставили вернуться домой.
Она и потом еще много дней искала, когда все вернулось в норму. Когда от взрыва не осталось и следов, когда все стекла были вставлены, а булочная-кондитерская отстроена и отделана заново. Искала на соседних улицах, во дворах, на помойках. Но так и не нашла.
И ей стало все равно. Дочь торопила с переездом, и она согласилась, ей было все равно. У нее теперь не было здесь ни кошки Зельды, ни даже неприступной соседки Рут. А была только вот эта квартира, но что квартира, всего лишь место для жизни. Не все ли равно, где жить. Пусть в ней живет внук Яир, он хороший мальчик.
Но внук Яир не захотел жить в этой квартире. Женился на своей американке и уехал к ней в Америку. И квартиру продали Ами, жильцу с верхнего этажа, который давно к ней приценивался.
Квартира в Восточном Иерусалиме
— Ты знаешь, что тобой интересуется полиция? — спросил Рифат своего американского друга Дирка.
— Еще бы ей не интересоваться, — самодовольно ответил Дирк. — И не полиция, а секретные службы.
— Ну раз знаешь, то хорошо, — пожал плечами Рифат.
В том, что Дирком интересовались власти, не было ничего удивительного. Он уже годы жил в Иерусалиме, приехав сюда по трехмесячной туристской визе. Но интересовались они вяло и действий никаких не предпринимали, слишком много у них в ту пору было иных забот. Дирк знал, что, пока он сидит на месте, никто его не тронет, и проблемы возникнут, лишь если он захочет выехать из страны. Но ему приятно было, чтоб Рифат считал его объектом внимания секретных служб. Он еще не знал, что у Рифата на него свои виды. А выезжать ему было некуда и не на что, он и не собирался.
Дирк ван Гревенбрук был по отцу голландец, а по матери еврей. Американец же он был по паспорту, так как родился в Штатах.
Из-за профессии отца, искусного реставратора живописи, получилось так, что Дирк ни в одной стране не жил подолгу, и трудно даже сказать, какой язык у него был родной. В Америке он только родился и прожил первые три года, тут отец закончил большую частную работу, и они переехали в Лондон, куда отца пригласили в галерею Тэйта. Едва Дирк начал ходить в школу, поступило приглашение из Ватикана, и год Дирк проучился в итальянской школе в Риме, затем еще год во Флоренции. А там в Голландию, в музей Крёллер-Мюллер, тут Дирк и освоил как следует голландский язык. После этого отец понадобился в Лувре, и на четыре года родным языком стал французский. А там Берлин… По всем странам то и дело какой-нибудь несчастный ухитрялся присоседиться к Геростратовой славе — тут прожжет, там плеснет несмываемой краской, там изрежет, там обольет кислотой бесценную картину — таких картин, оказывается, в мире несть числа.
В Израиле ничего такого пока не случилось, но там, в городе Иерусалиме, пребывал большой голландский специалист по музейному делу, советовал местным, как лучше организовать свой национальный музей. И он позвал отца Дирка тоже там поработать. Хотя предложение было не очень выгодное, отец за него ухватился. Он давно говорил Дирку: надо, чтоб у тебя была своя страна, своя среда, свое место, и вот теперь хотел приспособить ему Израиль. Почему-то ему казалось, что Израиль Дирку больше всего подойдет. Что за бред, сказал ему на это Дирк, зачем мне какая-то страна. Я американец, в крайнем случае голландец, при чем тут Израиль.
Всю свою жизнь Дирк спорил и не соглашался с отцом. Все ему казалось неразумным, неправильным, на все были веские возражения. Но почему-то в конце концов все получалось так, как говорил отец. Дирка это бесило невероятно. Даже свою профессию отец ему навязал. У тебя, сказал, хорошие руки и хороший глаз, будешь отличным реставратором. А Дирк это дело презирал, если уж брать кисть в руку, то для того, чтобы творить свое, а не подмазывать чужое. Отец только усмехнулся — ну-ну, давай, твори.
Дирк стал реставратором, и совсем неплохим. Но и тут отец мешал ему, его самостоятельной репутации, потому что работать приходилось вместе — заказы получал мастер, а Дирка считали подмастерьем. И Дирк все время говорил отцу, что тот его душит, что он давно превзошел его мастерством и развернуться ему мешает лишь проклятое отцовское имя, на что отец неизменно отвечал — кто тебя держит, давно пора, иди и начинай работать самостоятельно, даже денег дам на обзаведение, бери, пока есть.