Может быть, она в самом деле пыталась ему как-то помочь?
— Извините, — негромко сказал Соломон Исакович. — Мне просто не хотелось, чтобы вы и впрямь подумали…
— Не все ли вам равно, что я и впрямь подумаю!
Она снова принялась писать и, не глядя на Соломона Исаковича, кивнула на дверь.
Опять потянулись дни тихой больничной жизни, но прежнее настроение уже не вернулось к Соломону Исаковичу. Санитары ворчали на него, так как он все реже вызывался помогать им. У кататоника Гриши, голубоглазого рабочего с подмосковной стройки, начал гноиться пролежень на крестце, но у Соломона Исаковича не хватало теперь ни сил, ни охоты переворачивать по многу раз в день его одеревенелое костлявое тело и прочищать рану. По утрам Соломон Исакович еще пытался иногда класть Гришу на бок, чтобы рана проветривалась, но Гриша никак ему не помогал, а лишь смотрел в пространство неподвижными голубыми глазами, и, как только Соломон Исакович отходил, Гришин сморщенный зад снова опускался на запятнанную простыню. От Гриши начало пахнуть.
Соломон Исакович все ждал, что женщина-врач снова вызовет его для беседы и его судьба как-нибудь решится, но этого не происходило.
Вместо таблеток ему теперь давали уколы, но и они не поправляли дела. Аппетит почти пропал, начались запоры и внезапные приливы к голове, часто хотелось плакать и совсем не хотелось вставать с постели. Однажды вечером, подобрав оставленную санитаром газету, Соломон Исакович обнаружил, что с трудом узнает буквы. Он поднял голову, обвел глазами палату, скорчившиеся под одеялами фигуры депрессивных, деревянный костяк Гриши и понял, что еще немного, и он будет вполне похож на них.
Перебарывая поднимающуюся тошноту, Соломон Исакович встал с постели. Напился воды из-под крана, сходил в уборную. Тело просилось обратно в постель, но Соломон Исакович ему не позволил. Сходил к ночной медсестре, попросил кусок ваты, камфарный спирт и взялся за Гришу. Глаза у Гриши были закрыты, но это не имело значения. Соломон Исакович обмыл кожу вокруг пролежня, тщательно очистил рану от гноя, скопившегося в ней за много часов со времени последнего посещения сестры. Он взял со своей постели чистую пеленку, которую с недавнего времени начали под него подкладывать, и постелил ее вместо запачканной Гришиной. Затем он уложил Гришу пластом на живот, повернул его голову вбок, чтобы он не утыкался лицом в подушку и не задохнулся. Он укрыл Гришу сверху до пояса одеялом, оставив поясницу открытой, а на ноги ему положил свой больничный халат, поскольку Грише, как неходячему, халата не полагалось.
Ночью Соломон Исакович несколько раз заставил себя проснуться и подходил к Грише проверить, не перевернулся ли он и не прижался ли носом к подушке. Один раз он пощупал у Гриши в паху и решил подставить ему утку. Обычно санитары этого не делали, а просто меняли по утрам всю Гришину постель, но Соломону Исаковичу не хотелось, чтобы вычищенный и высушенный им Гриша пролежал полночи в луже. И действительно, через несколько минут он услышал тихое журчание в утке. От радости он похлопал Гришу по руке, и Гришина рука слабо шевельнулась в ответ.
Утром Соломон Исакович сказал медсестре, что он чувствует себя гораздо лучше и не хочет укола.
— Новости какие, — сказала сестра. — Да кто ж их хочет? Их никто не хочет, а приходится. Придет врач на обход, ему и говорите.
Врач пришел, но к кровати Соломона Исаковича, как обычно, не подошел. Соломон Исакович встал и последовал было за ним в коридор, но врач жестко велел ему вернуться в палату. И уколы продолжались.
Соломону Исаковичу все труднее было бороться с всеобволакивающим оцепенением. Он сильно исхудал, гладковыбритый свежий румянец на его щеках сменился морщинистой бледнотой, кое-как прикрытой клочковатой щетиной. Он почти перестал умываться, проводил весь день в постели, а по ночам стал часто просыпаться, в ужасе ощупывая под собой пеленку. Пока еще она была сухая, но Соломон Исакович чувствовал, что ждать теперь недолго.
Гришу-кататоника забрали из палаты, а на его место положили возбужденного молодого самоубийцу. Не считая забинтованных запястий, самоубийца был в отличной форме, он расхаживал по проходу между кроватями, махал руками, громко смеялся и рассказывал безответной палате:
— Во как я им выдал! Они мне — нельзя! Это, говорят, запрещается, а это не разрешается! Не плевать, не курить, по газону не ходить! Не высовываться, не облокачиваться, остановка поезда без надобности! Карается законом, за нарушение штраф! Вход запрещен, выход тоже! Ну, бра! Я им показал! Моя жизнь, хочу живу, хочу подохну. Хрена с меня возьмешь! Соседи, гады, спасли. А я и рад! Я теперь, может, травиться попробую. Тут, говорят, лекарства подходящие дают, правда, нет? Хрена ли, возможностей много. А может, повешусь. Как в стишке: не могу я ни стоять, ни сидеть и ни лежать, надо будет посмотреть, не смогу ли я висеть! Верно, папаша? А может, поживу теперь. Что захочу, то и сделаю, моя жизнь, свобода, бра! Что они со мной могут? Да я всеми ими подтереться хотел!