Нам предстояло провести так не один вечер. Иногда я даже выдумывал какой-нибудь предлог, чтобы уйти пораньше, возвращался к себе в кабинет и брался за ручку. Я не раз задумывался о том, садится ли Перри в таких случаях на мое место у кровати, чтобы держать Агнес за руку. В конце концов я решил, что нет: ему должны были доставлять больше удовольствия чисто абстрактные эмоции, не запятнанные вульгарным прикосновением.
Однажды вечером, всего за несколько недель до смерти Агнес, когда мы с Перри сидели на своих привычных местах, в дверь постучали, и сестра впустила какого-то пожилого человека. Он представился как старый друг Олафа Андресена, с которым вместе учился в семинарии. Олаф, как он сказал, написал ему, что врач не разрешил ему даже съездить навестить больную дочь и что он, Олаф, просит его поехать в Чикаго (он жил в северной части Висконсина) и помолиться вместе с ней. И вот он приехал, чтобы выполнить волю старого друга.
Агнес, хотя и одурманенная лекарствами, все поняла, и он встал на колени возле кровати. Это навело меня на кое-какие воспоминания, и я, решив, что для меня это будет слишком, тихо вышел в коридор.
Я подождал столько времени, сколько, по моим расчетам, требовалось, и так же тихо вошел в палату. Старый друг как раз с трудом поднимался с колен, и было ясно, что Перри по другую сторону кровати тоже только что стоял на коленях. Я заметил за ширмой сестру, глаза у нее были красные.
Я поблагодарил старого друга, он благословил меня и распрощался. Я снова сел у кровати, взял Агнес за руку и сказал ей, что был рад его приходу. Она медленно, с трудом выговорила:
— Я не стала возражать. Ради отца. Но ты, Джед… Ты-то знаешь…
Она умолкла. Видно было, что говорить ей трудно и она устала.
Через некоторое время я спросил:
— Что я знаю, дорогая?
Она слегка сжала мою руку:
— Ты был прав.
Она говорила очень медленно.
— Нет никакого…
Она снова умолкла, потом, едва шевеля губами, произнесла:
— Нет никакого Бога.
— Но, дорогая моя… — начал я и услышал в собственном голосе нотку тревоги.
Она сильнее стиснула мою руку — я не думал, что у нее еще осталось столько сил.
— Тс-с, — сказала она. — Тс-с.
И я замолчал. Собственно говоря, сказать мне было нечего.
Мне показалось, что малыш Перри вот-вот разразится слезами. Он встал и вышел из палаты.
Когда Агнес умирала, я все время напоминал себе, что эти судорожные движения, эти попытки вслепую нащупать рукой, теперь высохшей, как голая кость, висящую над кроватью веревку, чтобы приподняться, эти стоны и гортанные звуки, исходившие из сведенного гримасой рта, — не больше чем механические реакции, вроде подергивания отрезанной лягушачьей лапки, когда через нее пропускали ток, в биологическом кабинете дагтонской школы. «Агнес Андресен-Тьюксбери практически уже мертва», — говорил я себе.
Но Перри как будто не очень удавалось себя в этом убедить. Он все жался ко мне, а я все отстранялся.
— Не верю, — снова и снова повторял он хриплым шепотом.
— Чему вы не верите? — спросил я в конце концов, даже не глядя на него.
— Тому, что сказал врач. Что она ничего не чувствует. Знаете, что я думаю? — Он повернулся ко мне и схватил меня за руку, больно стиснув ее своими тонкими пальцами, чтобы я не мог отстраниться. Его бледное лицо было обращено ко мне, на висках выступил пот, поэтические глаза были полны слез. — Боль просто ушла вглубь, она там, внутри нее, где уже не действуют лекарства, вот почему снаружи кажется, что она без сознания, но там, внутри… Ох, как она страдает! Вы же видите!.. Вы видите!..
— Господи Боже, — перебил я, не взглянув на него, не сводя глаз с кровати. — Неужели не понятно, что я хочу остаться один? Неужели вы не можете убраться к дьяволу?
Он убрался к дьяволу.
Это продолжалось еще сорок пять минут. Задолго до конца я поцеловал ее в лоб. Лоб был холодный, как лед, и мокрый от пота, и мне показалось, что пот был на вкус не соленый, а едкий.
Потом из-за своей ширмы появилась сестра и накрыла простыней искаженное лицо, на котором глаза, голубые, как ледники, все еще смотрели с немым укором.
Пришел врач и положил руку мне на плечо.
Когда я вышел из палаты, мне послышались чьи-то торопливые шаги за поворотом коридора. На улице рядом со мной, словно по волшебству, снова появился Перри. Он вопросительно посмотрел на меня.
— Да, — сказал я.
Я шагал по пустынной улице (было около трех часов майской ночи, и воздух, несмотря на автомобильные выхлопы, был свежий), а он шел рядом со мной, но на расстоянии вытянутой руки. Через некоторое время он сказал:
— Я никогда ее не забуду.
Я не отвечал и даже не посмотрел на него, а продолжал идти.
— Я чуть не умер, когда она дала мне отставку, — сказал он. — Я знал, что недостоин ее, она была такая тонкая натура, такая умница.
Я все шел дальше.
— Ей нужен был кто-то, с кого она могла брать пример. Вы были любимым учеником доктора Штальмана. Все думали, что у вас большое будущее.
Я все шел дальше.
— Вы меня даже не слушаете, — сказал он.
— Да, не слушаю, — ответил я.
— Так вот слушайте, — сказал он и остановился.
Я не остановился. Ему пришлось пробежать несколько шагов, чтобы догнать меня.
— Может быть, вы и будете большим ученым, — сказал он, — но вы так и не стали достойным ее, вы даже неспособны ее оценить. Я никогда не буду большим ученым, я знаю это, но зато я знал, как надо ее любить. А вы…
Я остановился и посмотрел на него. Но он продолжал:
— Вы не знали, как надо ее любить. И думаю, что и знать не могли.
Я все еще смотрел на него, ожидая, что он еще скажет.
В конце концов я тихо произнес:
— Послушай, ты, недоделанный неоплатоник! Уйди, и чтобы я тебя больше не видел.
В ту ночь, когда умерла Агнес, я, вернувшись домой, сел за стол. Через некоторое время ручка начала двигаться по бумаге. Я немного плакал, но она все двигалась.
Агнес похоронили на принадлежащем их семье участке кладбища в Рипли-Сити. У ее отца хватило сил отслужить заупокойную службу — голос у него был слабый и надтреснутый, но ни разу не прервался. Потом он стоял у могилы, когда ее засыпали землей. На кладбище снова собрался весь город — люди молча стояли под палящим солнцем. После того как на могилу был брошен последний ком земли, они стали по очереди подходить, чтобы пожать мне руку. Один, наполовину парализованный и трясущийся от старости, — до этого он сказал мне, что тридцать лет был директором здешней школы, — держа меня за руку, долго говорил о том, какая способная была крошка Агги — самая способная из всех, кто вырос в Рипли-Сити.
В тот вечер мы с отцом Агнес сидели в маленьком ритуальном зале церкви. Он сказал, что они — вся семья — впали в грех гордыни. В своей гордыне они забыли о благодарности Тому, кто сделал им такой прекрасный подарок. Но какая она была милая, какая умная! В два года она каждый вечер после ужина сидела у него на коленях и по буквам читала слова в книжке с картинками — даже такие длинные, как «гиппопотам».
Он сидел расставив руки, словно обнимая невидимого ребенка у себя на коленях, улыбаясь уголками рта, и его поблекшие глаза вдруг снова стали пронзительно-небесного цвета. Глядя на него, я вспомнил, как в тот раз, когда мы приехали сюда, чтобы пожениться, все братья, кузины, дядья и тетки не отходили от Агнес, ловя каждое ее слово и не сводя с нее глаз, а она тихо сияла, словно цветок, слишком долго томившийся в комнате и наконец вынесенный на солнце.
— Мы все с самого начала знали, — говорил ее отец, — что она слишком хороша для Рипли-Сити. Она должна была жить в большом мире. Она должна была стать гордостью Рипли-Сити. Когда она уезжала в колледж, очень многие пришли на станцию, чтобы помахать ей на прощанье. Но это не заставило ее возгордиться, — добавил он. — Ей ничто не шло во вред.