Выбрать главу

Она умолкла и некоторое время сидела с непроницаемым лицом. Потом продолжала:

— Там говорилось, что он даст о себе знать, когда сможет. Я получила несколько писем. Потом писем больше не было.

И после паузы:

— А я должна была уехать. Я не могла просто сидеть, ничего не предпринимая.

Она резким движением взяла книгу и совсем другим голосом сказала:

— Да, между прочим, тут у меня есть вопрос…

Я постарался как мог ответить на ее вопрос, и мы продолжали чтение.

После занятия она угостила меня чаем — как обычно, у камина в антисептически современной гостиной, в которой тем не менее нашлось место для кое-какой старинной мебели и простота которой, по крайней мере на мой непросвещенный взгляд, выгодно оттеняла элегантность этой мебели. Потом я встал и собрался уходить. Вдруг она сказала:

— Простите, что я распустила язык. Я просто…

Она умолкла.

— А что в этом плохого? — неловко пробормотал я.

— Пожалуй, ничего, — задумчиво сказала она. Потом, чуть напряженно подняв голову, добавила: — Да, кто не умеет ценить то, что есть, тот не заслуживает того, что имеет. Ведь все равно нам остается только то, что мы когда-то сумели оценить.

Потом, неожиданно бодрым, светским тоном, словно начисто стерев с доски мокрой губкой все только что написанное, она произнесла:

— Какая ужасная погода! Вы наверняка промокнете.

Я действительно промок, еще не успев дойти до машины. Осторожно ведя ее сквозь слепящие струи дождя, навстречу ветру, по асфальту, скользкому от усыпавших его листьев, я вспомнил, что она сделала после того, как уехала из Швейцарии. По словам Розеллы, она вступила в одну из женских вспомогательных воинских частей Великобритании (так как была, разумеется, британской подданной) и потом стала шофером армейского грузовика в Египте.

И тут до меня дошло — занятия Данте были для нее ритуальным воспоминанием о том, что она когда-то ценила.

Живя в Нашвилле, я понял, что у всех девушек Юга есть одна общая черта. Конечно, я делаю это обобщение, не располагая достаточным количеством фактов, чего учебники логики не одобряют, ведь, даже если допустить, что девушки из прихода церкви Благочестивого Упования и из Блэкуэллского колледжа — южанки не только в географическом смысле, то я никого из них толком не знал (ни белых, ни черных — черных немного лучше, но только в плане плотских наслаждений), во всяком случае, настолько, чтобы такое обобщение было оправданным; что же касается Нашвилла, то я знал только тех, кто принадлежал к узкому кружку, в котором я по счастливой случайности вращался, ну и еще нескольких, которых обнимал за талию во время танцев.

Однако мое обобщение, основанное на этих, пусть и немногочисленных, фактах, состоит в том, что девушки-южанки наделены способностью (которой они при обычных обстоятельствах пользуются только для того, чтобы не потерять форму) в первые же минуты знакомства дать вам почувствовать, будто есть нечто очень важное, хотя и не совсем определенное, что вас с ними объединяет, — некий общий жизненный опыт, тайный намек на который содержится в любом, самом незначительном замечании, некое зерно близости, которое готово вот-вот прорасти. Этим искусством возбуждать надежду на возможную интимность — проявления которого могут быть едва заметными, как брошенный украдкой взгляд или легкая, словно взмах крыльев мотылька, улыбка, или же откровенными и прямолинейными, как грубая лесть, — следует наслаждаться лишь как искусством, иллюзией, поэтическим самовыражением души и инстинктов. Но если вы проявите желание принимать его всерьез, то ваша жизнь станет куда богаче, пусть даже пищей для ваших переживаний, заведомо для вас, будут бесплотные тени.

На эту глубокую мысль впервые навела меня, конечно, Розелла, и дело было у камина в наиболее уютном северном конце конюшни, когда я впервые оказался там с ней наедине. Меня пригласили после пятничного занятия с миссис Джонс-Толбот заглянуть на «семейный ужин» — под тем предлогом, чтобы избавить меня от необходимости в одиночестве готовить себе еду в «курятнике», как прозвали мой домик; но когда я без четверти шесть явился в конюшню, Роза сказала, что Лоуфорд только что звонил и сказал, что задержится: накануне в город прибыл его нью-йоркский агент и они смогут приехать только после половины седьмого.

Вот почему получилось так, что я сидел перед затопленным маленьким камином в просторном мягком кресле с обивкой под тигровую шкуру, в окружении картин и скульптур, с коктейлем в руке, а напротив меня, по другую сторону камина, на выступе его каменной кладки, подложив под себя синюю кожаную подушку, сидела Розелла. Она была в голубых вельветовых брюках — кажется, этот оттенок называется аквамариновым — и черной блузке, похожей на футболку; черный цвет блузки выгодно оттенял перламутровую белизну ее шеи и розовый жемчуг румянца на ее лице, а пляшущие отблески огня в камине и мягкое освещение комнаты — бронзово-золотистый тон ее волос. На ее босых ногах с ногтями, покрашенными в аквамариновый цвет, в тон брюк, были легкие, скорее символические, сандалии, удерживаемые лишь узкой перемычкой, проходившей между большим и вторым пальцами, и это сразу же наводило на мысль, что ноги у нее не просто босы, а обнажены.

Она сидела, как я уже сказал, на подушке поодаль, по другую сторону камина, положив ногу на ногу, подавшись вперед и охватив сплетенными пальцами правое колено, и лицо ее было чуть приподнято, словно она тянулась ко мне через разделявшее нас пространство.

— Мы все так рады, что ты здесь, — сказала она.

Я пробормотал что-то в ответ.

— Особенно Лоуфорд. Это для него так много значит. Ты знаешь, Нашвилл, несмотря ни на что, все же для него немного тесен, ему постоянно необходима новая пища для ума, какое-то разнообразие… — Она помолчала. — А ты… Ты где угодно вносишь что-то свое, новое. Что-то даешь людям. Многим людям, — добавила она. — И тете Ди, и Кадвортам…

— Кадворты — славные ребята, — отозвался я: вспомнить про них было приятно.

— И мне тоже, — сказала она.

Я посмотрел на нее — на ее лицо, словно тянувшееся вперед через разделявшее нас пространство, с пляшущими отсветами огня на правой щеке и на влажном завитке волос, падавшем на висок. Я заметил, что на ее правой ноге, сверкавшей в свете пламени, как полированный мрамор, но не белый, а чуть розоватый, цвета теплой живой плоти, — легкая сандалия едва держится на узкой черной перемычке и что большой палец этой ноги то сгибается, то разгибается, из-за чего сандалия едва заметно ритмично покачивается. Я уже говорил, что Розелла была наделена способностью сидеть совершенно неподвижно, и сейчас, при виде этой ритмично покачивающейся сандалии, особенно явственно ощущалась абсолютная неподвижность всего ее существа — казалось, даже сердце у нее билось замедленно.

Я обнаружил, что и сам, оказывается, сижу затаив дыхание.

С трудом оторвав взгляд от этого гипнотизирующего покачивания, я поднял глаза. Она смотрела на меня, и на лице ее было выражение полной умиротворенности и терпения, словно она была готова сколько угодно ждать в спокойной уверенности, что в конце концов наши взгляды встретятся.

И теперь, когда они встретились, она продолжала:

— Да, и мне тоже. Наши разговоры всегда для меня очень много значили. Понимаешь, я могу с тобой разговаривать. Я хочу сказать, не так, как…

Я все еще слышал ее голос, но в каком-то холодно-бесстрастном уголке моего сознания прозвучал другой голос, сердито вопрошавший: «Какие это наши разговоры?»

Потому что никаких разговоров у нас с ней не было. Всего лишь каких-нибудь несколько слов, которыми мы перебрасывались, танцуя или сидя за общим столом во время вечерних посиделок. И, прислушиваясь к ее голосу, я осознал — с тем же холодным бесстрастием, — что вся эта видимость общего жизненного опыта, это ощущение интимности, тайного взимопонимания, не требующего слов для своего выражения, и даже некоего сообщничества, пусть даже невинного, — не больше чем иллюзия. Я бесстрастно напомнил себе, что даже там, в Дагтоне, я разговаривал с Розеллой Хардкасл всего два раза — оба раза неподолгу и без всякого удовольствия.