Выбрать главу

— Сделай так, чтобы возможность была, — сказал я. — Я буду ждать здесь до вечера, до ночи. И я хочу, чтобы этот звонок был из аэропорта.

— Посмотрим, — ответила она, и я снова ощутил, что она пытается высвободить плечо.

— Имей в виду только одно, — сказал я, стиснув плечо еще сильнее. — Очень может быть, что мне по глупости вздумается явиться прямо в дом Каррингтонов и устроить там большой скандал. Особенно если там будут гости.

Я отпустил ее, она сделала шаг назад и потерла плечо другой рукой, как будто я причинил ей боль.

— Запомни это, — сказал я и добавил с тем преувеличенным дагтонским выговором, который вызывал такое восхищение у чикагских аспирантов: — Ва-азьму вот и завалюсь к етому самому Лоуфорду, и…

— Нет, нет, все будет в порядке, — и с этими словами она бросилась мне на шею и прижалась ко мне всем телом, левой рукой обнимая меня, а правой притягивая мою голову к своему лицу.

Уступая ей, я наклонился, чтобы поцеловать ее. Это был холодный, механический поцелуй сухими губами, но вдруг я почувствовал, что она, еще сильнее обняв меня за шею, запустила язык мне в рот. Я на секунду замер в удивлении и растерянности, а она отпустила меня и выбежала из дома.

Я вышел вслед за ней и стоял на заднем крыльце, глядя, как она бежит через двор — не к воротам, ведущим на открытое пастбище (это был самый короткий путь), а направо, к перелазу, где начиналась лесная тропинка, на которой ее не будет видно за деревьями. Она бежала свободным, широким шагом, не скрывавшим в то же время плавного, грациозного покачивания из стороны в сторону, свойственного женской походке. Еще в начале осени я видел ее в теннисных шортах на каррингтоновском корте и был поражен изяществом размашистых движений этих загорелых ног, которые то легко несли ее поперек площадки, то круто поворачивали на месте, то приподнимались на носки, сочетая порывистость и быстроту с подлинной женственностью. И теперь я, стоя на заднем крыльце, словно зачарованный смотрел, как она бежит, ни разу не оглянувшись, поднимается на перелаз, спрыгивает с него по ту сторону на тропинку и, не замедляя бега, исчезает среди кедров.

Когда она скрылась из вида, я заметил, что стою, прижав к губам левую руку с растопыренными пальцами жестом малолетнего идиота. Я понял, что все это время где-то на заднем плане моего сознания присутствовал образ Розеллы Хардкасл в тот новогодний вечер, несколько геологических периодов назад, в тот момент, когда было снято покрывало со скульптурного изображения головы и она, обняв своего мужа, взасос целовала его.

«Я старалась сохранить мир. Чтобы не было взрыва», — объяснила она потом.

Я отвел пальцы от губ и стоял, уставившись на них.

Усевшись за стол, я принялся за работу. Решил полностью сосредоточиться на покрытых каракулями листках, лежавших передо мной, или на чистой странице, на которой, как я надеялся, будут появляться новые каракули. Через три часа я услышал, как часы пробили два, и почувствовал, что сердце у меня забилось сильнее, а в брюках что-то шевельнулось. И тут же, иронически скривившись — и мысленно, и лицом, — сообразил, что в дураках-то остался старина Кривонос. Пусть сегодня и вторник, пусть и наступил священный час — 14.00, но сегодня сюда не проскользнет через заднюю дверь девочка из Дагтона со свежей, как роса, улыбкой на влажных губах и с тем неповторимым алабамским цветком в полагающемся уголке ее анатомии, который тоже наверняка сверкает в темноте каплями влаги.

Но шутка получилась совсем не смешная, по крайней мере для старины Кривоноса, и тут высокоморально-снобистская самоирония мало помогла, так что осталось только открыть банку томатного супа и стараться не коситься через окно на перелаз, где начиналась тропинка через лес и где сейчас под темными кедрами сверкали белизной в ярком солнечном свете заросли цветущего кустарника.

Когда телефон зазвонил, я, затаив дыхание, двинулся к нему не спеша, с большим достоинством, повторяя сам себе: «Спокойно. Спокойно». Подняв трубку, я целую секунду держал ее в руке, прежде чем приложить к уху. Однако все эти попытки сохранить самообладание оказались ненужными. Звонила всего лишь миссис Джонс-Толбот, сообщившая, что ей ужасно жаль и она просто в отчаянии, но ей нужно по неотложным делам ехать в Кентукки, так что она просит прощения. Я ее простил.

Тем временем нужно было как-то прожить этот день, и я продолжал мужественно корпеть над своими заметками. В шесть я устроил перерыв на полчаса. В десять звонка все еще не было. Я встал и принялся расхаживать по дому, который, казалось, становился все теснее, сжимаясь вокруг меня, словно какое-то особо дьявольское средневековое орудие пытки. Внезапно я вспомнил, что еще не ответил на последнее письмо матери, и почувствовал облегчение. Мне вдруг пришло в голову, что ответить на него очень важно.

Я взял ручку и начал писать. Я написал, что по достоинству оценил последнюю главу того, что про себя называл «дагтонскими делами». Я написал, что согласен с материнской оценкой Честера Бертона и что «мисс Воображала» несомненно устроилась куда лучше там, где она сейчас, — добавив: «где бы она сейчас ни была». Но, написав это, я с неудовольствием подумал, что, когда «мисс Воображала» уложит свой чемодан и мы с ней займемся приданием законного вида нашему счастью, мне нелегко будет объяснить это матери. Впрочем, пока что волновать старушку не было необходимости. Однако кое-какой фундамент я хитро заложил, написав, что она, моя мать, наверное, права насчет Нашвилла — он действительно расположен слишком близко к Алабаме — и что я всерьез подумываю о том, чтобы найти себе работу где-нибудь еще.

Где-нибудь подальше от Юга, написал я. Может быть, в Южной Африке — ха-ха! — или на южной окраине Чикаго, но не в южных штатах. От Нашвилла есть лекарство — нужно просто находиться от него в тысяче миль. Еще ему может помочь хорошее землетрясение, если только быть от него где-нибудь подальше и прочитать об этом на следующее утро в газете. Я написал, чтобы ее рассмешить, — знал, что она рассмеется и прочитает это место вслух Перку Симсу. И чтобы доставить ей удовольствие, признав, что сделал ошибку, когда вообще приехал сюда. Чтобы задобрить ее и подготовить к предстоящему удару. Когда для этого настанет время.

Тут я стал размышлять о том, что такое Нашвилл на самом деле, потому что только сейчас понял, что не имею об этом ни малейшего представления. Что я о нем знал? Я хладнокровно задал себе вопрос: какой была бы здесь моя жизнь — и каким показался бы мне Нашвилл, — если бы Розелла не встретилась когда-то с Лоуфордом Каррингтоном, этим истинным воплощением Нашвилла? Тогда я не знал бы Марии Мак-Иннис. И Када Кадворта, объявившего себя побочным продуктом истории и ее отбросом. И миссис Джонс-Толбот, с ее лошадьми, ее идеальным итальянским произношением и ее домом, который она назвала своим аллегорическим капризом. И никого из всех, кого я знал теперь.

Не знал бы я — или, выражаясь по-библейски, не познал бы — и Розеллу Хардкасл.

Я попытался представить себе, как все могло бы быть. Я бы работал допоздна у себя в гостиничном номере или в маленькой квартире. К этому времени я бы уже заканчивал очередную статью. («О чем?» — подумал я.) Я бы водил в кино какую-нибудь аспирантку или, может быть, преподавательницу. Я бы завел себе друга на факультете. Настоящего друга, поправился я, какого у меня никогда не было. Мы бы с ним обменивались мыслями. Со временем я бы рассказал ему про свое детство. Потом, позже, — про Агнес и как она теперь лежит на кладбище в Южной Дакоте. Я начал бы проявлять интерес к своим студентам. К какому-нибудь парню с гор, который постоянно крутил бы что-нибудь в своих сильных руках, как будто хотел разорвать, и просил бы только дать ему немного времени, он обязательно все осилит, он может все что угодно выучить, дайте ему только немного времени, чтобы он мог взяться как следует, и его сильные руки при этом что-нибудь крутили бы и мяли. Или к какой-нибудь девушке с хлопковой плантации в штате Миссисипи, с некрасивым лицом и серыми мечтательными глазами, которые загорались бы радостью, когда ей удавалось бы уловить ритм стихотворной строки.