Это было другое лицо — черные волосы с белой прядью слева, рассыпавшиеся по подушке, немного запрокинутая назад голова, взгляд, устремленный куда-то вдаль, сквозь потолок, и приоткрытые губы с чуть опущенными уголками. Это было то самое лицо, которое я видел в солнечный декабрьский день, когда она, словно в замедленной съемке или в сновидении, вместе с конем парила в воздухе над барьером, выставив вперед навстречу ветру лицо, возбужденное и в то же время странно спокойное. Сейчас лицо, стоявшее у меня перед глазами, тоже было странно спокойным, хотя приоткрытые губы с каждым вдохом жадно хватали воздух, и ритм этому бурному дыханию задавал не топот копыт по упругому дерну, а синхронные движения двух переплетенных нагих тел, все ускорявшиеся, словно перед прыжком вверх, в сияющую небесную голубизну.
И тут я снова вспомнил, как в тот же солнечный декабрьский день Розелла, не сводившая глаз с лица всадницы, когда та взлетела над барьером, повернулась ко мне и с неожиданной горячностью восхищенно воскликнула, что вот эта женщина, только что взлетевшая со своим конем в небо, и есть тот единственный человек, на которого она хотела бы быть похожей, — она способна отдаваться всей душой, от чистого сердца. Да, именно эти слова произнесла тогда Розелла: «всей душой, от чистого сердца».
И это воспоминание ничуть не помогло мне разобраться в собственных чувствах, когда я стоял посреди комнаты во Флориде задолго до рассвета.
Я снова сел за стол, бросил взгляд на письмо, белым пятном лежавшее на темном паркете, и меня охватило отчаяние при мысли о том, что утром я полечу в Форт-Лодердейл на встречу, о которой вчера договорился по телефону.
Прежде чем покинуть Форт-Лодердейл два дня спустя, я должен был сделать еще один визит, от которого не ожидал никакой практической пользы. Я взял такси, доехал до Бугенвиллея-Драйв, нашел нужный номер и велел шоферу ждать за углом. Номер был обозначен коваными железными цифрами на массивном столбе ворот — столб был, в сущности, частью толстой стены, выкрашенной в оранжевый цвет под необожженный кирпич, с красной черепицей по верху. Стена окружала то, что мистер Батлер безусловно мог, учитывая размер территории и стоимость в долларах каждого ее квадратного фута, называть своим поместьем.
Там и сям поверх стены действительно свешивались ветки бугенвиллей. Тяжелые кованые железные ворота — каждая из воротин опиралась на колесико, катающееся по стальному рельсу в виде полуокружности, — были плотно закрыты. Но в промежутки между их железными завитушками, листьями и спиралями можно было видеть ведущую к дому подъездную дорожку, усыпанную белым ракушечным песком, которая — выражаясь языком торговца недвижимостью — живописно извивалась по живописному газону. Над газоном, больше всего напоминавшим зеленое сукно дорогого биллиарда, какой наверняка стоял в игральной комнате в доме мистера Батлера, сверкали в предвечернем свете брызги воды из поливальных установок. Подальше был виден сам дом, очень большой и неуклюжий, выстроенный в популярном среди богачей 20-х годов стиле — испанская миссия пополам с Голливудом — и выкрашенный в тот же оранжевый цвет под необожженный кирпич, с торчащими темно-коричневыми деревянными балками. Вдоль стен резали глаз кричащие краски цветов на куртинах и клумбах. Перед аркой входа, погруженного в глубокую тень, стоял на дорожке серебристый «роллс-ройс».
Я еще никогда не бывал в таком доме — то есть в доме такого типа. Но, пока я стоял там, у меня появилось очень странное чувство — как будто я вообще никогда не бывал в домах, где живут богатые люди, не бывал ни у Каррингтонов, ни у миссис Джонс-Толбот, ни даже в старом «замке Отранто». Стоя перед закрытыми воротами и заглядывая в промежутки между железными завитушками и спиралями, я пытался представить себе, как выглядит дом внутри. Наверное, как в каком-нибудь фильме — прохлада, глубокая тень, солнечные лучи, пробивающиеся кое-где сквозь листья и жалюзи, плиточные полы, множество мягких диванов, кушеток и подушек для сиденья, журчание фонтана где-то неподалеку…
В этом доме жених «мисс Воображалы», старый Батлер, был надежно огражден от всех жизненных неприятностей, он старался вести шикарную светскую жизнь, и я представил себе вечер в этом доме, гостей в элегантных костюмах и рядом со старым Батлером — девушку только что из колледжа, его невесту, элегантнее всех, и все это в полутьме, где светятся белизной только крахмальные рубашки мужчин и обнаженные плечи женщин, откуда-то доносится журчание фонтана, и слышно слабое жужжание проектора, показывающего один из тех порнографических фильмов, которыми мистер Батлер обычно развлекал это избранное общество.
Когда я стоял там, меня вдруг охватила огромная грусть и жалость, не знаю почему. А потом я понял, что все это время, заглядывая за закрытые ворота, пытался пережить то, что переживала Розелла Хардкасл, стоя на этом самом месте перед воротами в ту пору ее жизни, когда она еще ни разу не бывала в таком богатом доме, заглядывая внутрь и стараясь представить себе, каково было бы там оказаться.
У меня на глаза навернулись слезы.
Потому что я спросил себя — нет, скорее почувствовал, что меня терзает невысказанный вопрос, — как было бы все теперь, если бы давным-давно, июньским вечером, под приглушенную музыку, доносившуюся из спортзала, где шел выпускной вечер дагтонской школы, я вместо того, чтобы ограничиться единственным ритуальным поцелуем, о котором так жалостно и так расчетливо просила Розелла, обнял бы ее и подтащил бы к себе через просторное кожаное переднее сиденье «крайслера», не обращая внимания на торчавший между нами рычаг переключения скоростей.
Но все было так, как было.
И, поскольку все было так, как было, я уже в сумерках прибыл в аэропорт Нашвилла, взял со стоянки свою машину, поехал в свой дом на опушке леса и весь вечер ждал телефонного звонка, которого так и не дождался.
Следующий день я должен был провести в университете, но утром ждал, сколько мог, прежде чем пришлось уехать. Там, в университете, у меня в кабинете после обеда зазвонил телефон. Какой-то незнакомый голос спросил, здесь ли профессор Тьюксбери. Я сказал, что это я, и голос, внезапно ставший знакомым, произнес:
— Джед!
И еще раз:
— Ох, Джед!
Я стиснул в руке трубку так, что она чуть не треснула, и все уроки истории на мгновение вылетели у меня из головы. Мне с трудом удалось выговорить:
— Когда?
— Только в понедельник, — сказал голос. Потом прошептал: — О Господи!
В понедельник я должен был во второй половине дня принимать экзамен у студентов. Но я решил, что как-нибудь это улажу, и сказал:
— Да.
— Я была просто в отчаянии, никак не могла с тобой связаться, — сказал голос.
Я сказал, что это очень жалко.
— Тебя так долго не было! — сказал голос. — Ну почему ты уехал так надолго?
Голова у меня шла кругом, я все еще изо всех сил сжимал в руке трубку, а студент, сидевший напротив меня, через стол, делал вид, что не слушает. Я сказал деловым, безличным тоном:
— Понимаешь, я сейчас занят. Я все тебе расскажу, когда увидимся.
— О Господи! — произнес голос, слабый и далекий, и я услышал щелчок — там положили трубку.
Я сидел, все еще судорожно сжимая трубку в руке и уставившись на нее. Потом заметил взгляд студента и положил трубку.
— Что касается рекомендации, которую вы просите, — сказал я ему, — то ответ — «да». И рекомендация будет похвальная.
Да, жить надо. Всем жить надо. Этому мальчику надо жить, надо поступить в аспирантуру. Во всем мире люди стараются как-то жить.
Прожить день. Прожить ночь.
«Ну хорошо, — подумал я, взглянув на лежавший на столе набитый портфель, когда дверь за студентом закрылась. — По крайней мере, у меня есть курсовые работы моего семинара, которые надо прочесть. С их помощью я как-нибудь дотяну до понедельника». Я вспомнил, что помимо курсовых у меня есть и еще кое-какие дела.