Все остальные, скорчившись в темноте, в ужасе ждали смерти.
Глава четырнадцатая
ОХОТА НА КВЕНТИНА
В понедельник утром за завтраком Дамарис осознала одну удивительную истину. Она сидела, уставившись на последний кусочек тоста на тарелке, когда к своему удивлению поняла, что совершенно не беспокоится. Она и раньше считала себя довольно спокойным человеком, которого если что и волнует, то вполне понятные и обычные вещи, но при этом она всегда воспринимала себя этаким постоянным, неизменным явлением, без конца подвергавшимся атаке со стороны докучливого беспокойного мира. Но сейчас пришло что-то совсем иное. Оказалось, что и она подвержена изменениям и беспокоится не о себе самой, как было на протяжении всей предыдущей жизни, а как раз об этом самом внешнем мире. Она не сразу поняла перемену, потому что здесь и сейчас словно бы и не было никакой Дамарис, о которой следовало беспокоиться. И хотя сегодняшняя искренняя прямота могла замутиться, а вновь обретенная невинность запятнаться, сейчас она воспринимала себя именно так. И она определенно чувствовала облегчение. Дамарис все еще хотела продолжать свою работу — ах, если бы она могла подойти к ней с этим своим новым чувством! Теперь она отчетливо видела, что все ее схемы весьма относительно передавали переживания великих умов и душ. Нет, работа, конечно, важна, но сейчас важнее ее первоочередная задача.
Она доела тост и задумчиво встала. Вот она, позабывшая Абеляра — Абеляр… слово обрело новое звучание. Она видела блестящего молодого клирика с тонзурой, толпы в разрастающемся университете, разгорающийся свет разума и культуры, чувствовала лихорадку и хаос — почти физически чувствовала студентов, затаив дыхание слушавших лектора. Им не терпелось слушать, постигать, изучать…
Изучать. Дамарис машинально вертела вилку в руках. Потом вдруг неожиданно покраснела. «Легковерное благочестие…» — она прикусила губу. Нет, Абеляр, святой Бернар, святой Фома — они были не просто учениками в школе, где она была окружным инспектором. Разум мог плести узоры, но сам был пылающей страстью, страстью посильнее даже, чем любовь Пьера Абеляра к Элоизе, племяннице каноника, которая всегда казалась Дамарис жалкой личностью. Она даже жалела Абеляра за эту его любовь. Слово «изучать» приобретало для нее новый смысл. Изучать. Да, если все это надо переделать, значит, она переделает. Она вообще сделает все, что согласуется с ее новым восприятием мира: с Энтони, солнечным светом, свободой от забот о самой себе и зреющим в ней новым пониманием напряженного умственного труда многих людей на протяжении многих столетий. Но это завтра. Сегодня — Квентин.
Она прошла на кухню и, к изрядному удивлению горничной, сделала себе несколько бутербродов. Она даже попыталась завязать разговор, но смущение сделало попытку неудачной. Она поняла, что горничная очень насторожена. Это был мир, который Дамарис Тиге до сих пор настойчиво создавала вокруг себя, мир, где люди были насторожены и недружелюбны. Она со смирением приняла это очередное новое понимание и отправилась наверх к отцу.
Последние два дня он не спускался к завтраку, и поднос, который ему отнесли наверх, так и стоял на столике у кровати нетронутым. Однако поразило Дамарис не это, а то, что отец даже не разделся. Он лег в постель вчера вечером, она пожелала ему спокойной ночи из-за двери и в комнату не заходила. Опять следствие глупейшего противостояния, созданного ей самой! Пожалуй, увиденное слегка расстроило и даже испугало Дамарис. Но не обеспокоило. То, что отец настолько ушел в себя, что не счел нужным раздеться на ночь, было, конечно, посерьезней тех незначительных знаков внимания с его стороны, которые так злили ее прежде, поскольку, как она считала, создавали помехи ее работе. И все же картина не вызвала беспокойства. Раз это тоже надо сделать, значит, надо сделать, только и всего. Да, такого, что требовало переделки, набиралось немало. Возможно, переделать придется все — она поняла это, пока шла через комнату, — кроме Энтони.
Но ведь и с Энтони она обращалась так же, как и с остальными. Это было настолько несправедливо, что вызвало у Дамарис легкий смешок. Если Энтони захочет — они могли бы вместе посмеяться над подобной нелепостью. Испытывая острый приступ нежного сострадания, она подошла к отцу.