— Начнем с головы? — Санин распахивает стремительно-дверь, и все трое проходят в кабинет директора.
В отсутствие хозяина кабинет кажется и просторным и приятно доступным — вероятно, последнее и придает смелость, иначе отчего же Санин так мальчишничает: проходя мимо, он плюхается в кресло директора, делает лицо сатрапа и басит:
— Всех уволить!..
Впрочем, он тут же вскакивает — и к делу: влазит на подоконник, предварительно закидав его газетами, чтобы не наследить. Он вешает шторы двигает руками старательно, быстро и неожиданно ловко, а Аглая Андреевна и Вика, шторы подавая, смотрят на него снизу вверх, откуда, длинноногий, он кажется еще более рослым. Солнце то скрывается за движениями его рук, то вновь распахивается с яркой силой, а сам Санин, прилаживая, то меркнет, то вспыхивает. Шутит, даже и паясничает он на этот раз более удачно: в точно выбранную минуту ощ как детям, делает им сверху козу:
— Женщины! Утю-утю-утю-утю… — И хотя это совершенно бессмысленно, но почему-то смешно, и женщины — обе — смеются.
Вика машет на него рукой:
— В их отделе большие шутники, вы же знаете, Аглая Андреевна!..
Закончив, Санин легко спрыгивает, и все трое переходят теперь в приемную. Вика перенесла газеты, подоконник застилается; после чего молодой Санин, вновь влезший, вешает шторы еще и быстрее, чем те, так как к ловкости добавился опыт. Закончив, спрыгивает. И вот, не скрывая некоторого возбуждения, две женщины и молодой мужчина любуются шторами там и здесь: они переводят из приемной в кабинет, а из кабинета возвращаются в приемную. Они оценивают. Они говорят друг другу, что и там и здесь — здорово!
И даже непонимающий гномик из хозчасти, перетаскавший наконец к себе забракованные шторы и от трудов весь еще мокрый, стоя у дверей, тоже произносит:
— З-здорово!
И кабинет и приемная выглядят нарядными, помолодевшими. Свежие краски дают свежее ощущение — новизна! Молодой Санин по-суздальски бьет рука об руку, стряхивая будто бы многотрудную пыль с ладоней, и говорит:
— Ну, Аглая Андреевна, если и после этого вы не напоите работягу своим чаем, я уж тогда и не знаю. Это будет… как бы вам сказать…
И он делает гримасу стилизованного гнева.
— Напою. Напою… — Аглая Андреевна улыбается. — Но знаете ли, мой чай надо ценить.
— О вашем чае, Аглая Андреевна, легенды ходят!
И сумел-таки — и ведь быстро и как аккуратно запал освободившееся место.
Вика, чуть надувши губы, направляется помыть чашки, так как баба Даша, технический работник, куда-то ушла, — но чуткий Санин, с кресла мигом взметнувшийся, идет следом за Викой поставить чайник и, стало быть, тоже вложить труд. Вика ему на ходу показывает — чайник в бытовке, знай на будущее — и Санин идет за ней, и какими же твердыми шагами перемещается он по бытовке, прихватив сверкающий чайник. Мельком взглянул на свое отражение в зеркале и вот уже подставляет чайник под мощную струю воды.
Вика занервничала: с чашками она возвращается чуть позже и видит эти разлитые на паркете квадраты света, по которым ходит Санин, новый человек, а солнце пьянит и буквально заливает приемную, врываясь меж раздвинутых штор.
За чаем, самоутверждения ради, Вика развивает одну из своих излюбленных тем: нынешние мужчины — ничтожества:
— …Я сужу по своему мужу, а он, поверьте, совсем не хуже других; их всех надо бы за колючую проволоку. Изолировать. И выпускать только в дни спаривания.
В голосе Вики печаль и насмешка одновременно-: ей иногда очень даются, такие минуты.
Теперь Вика втягивает Санина, ей необходимо (она это чувствует) его втянуть:
— Ваше поколение так и живет: ваше поколение все берет с лету. Что ж! У вас крылья, у нас — дети…
Молодой Санин защищается с обаятельной улыбкой:
— Да что вы напали! И ведь не виноват я, что мне двадцать четыре года…
— Зато я виновата, что мне тридцать пять! — ударяет Вика.
— Я не только не виноват, что у меня пока еще нет семьи и детей, — в этом, если хотите, моя печаль. Поколений нет, есть люди, есть человеки — я так считаю, Аглая Андреевна.
— Ах, бросьте вы оба спорить!
— Я не спорю, но она нападает на все поколение, Аглая Андреевна.
— Дурачок! — взвивается Вика, осторожничая и уже держась к бережку ближе. — Да ведь я люблю, тебя, то есть не тебя, а твое поколение. Я люблю и завидую!
Аглая Андреевна смеется:
— Выпьем по последней чашке чая, выкурим по сигарете — и разойдемся. Так?..
И добавляет, голос ее мягок:
— Вы, Вика, еще на минутку останьтесь.
5
Два слова сверлят ему душу: напиться и выговориться — то есть не схожие два, а именно эти, как в плохом, в дурном фильме, когда человеку после обиды напиться надо непременно, да так, чтобы видели и, стало быть, в обиде его не сомневались. Особо значащим является слово первое потому что не выпить, а напиться — уже само по себе для человека свиты (с пределом в пятьдесят граммов коньяка) означает бунт в любой форме, может быть, и в скандальной. Существовали, конечно, свиты и повеселее, попьянее, но Родионцев был в той, в какой был.
В возникшем желании таилась новизна, которая уже сейчас ему очень и заметно гщравиласъ, и потому в пылу, новизной обольщенный, он даже решил позвонить жене и ей рассказать: раз, мол, в жизни напьюсь, благослови… Впрочем, он тут же и одумался: сообразил, что жена не только начнет отговаривать, упрашивать, а еще и примчится сюда — бросив и службу и дом, напуганная и посчитавшая, что от потрясения он сошел с ума. И, кстати, то, что о нем, о Родионцеве, в его ситуации можно подумать, что он сошел с ума, ему тоже нравится.
Жене он все же звонит, но сообщает лишь то, что вернется поздно. И кажется, он сказал: встреча с кем-то.
Одним из первых Родионцев выходит из проходной, спешит к остановке и там, в цепочке нервничающих людей, ждет такси, а как только такси подруливает, он плюхается на заднее сиденье, разваливается и расслабляется — путь в ресторан хорошо знаком. Не раз и не два Родионцев устраивал там встречи и юбилеи, так что, если очередь или просто нет мест, можно будет подняться и попросить лично директора ресторана, для которого Родионцев все еще Родионцев. Но очереди нет. В ресторанной уже загодя бодрящей ауре Родионцев удачно находит место за столиком. Правда, неподалеку за сдвинутыми столами шумит банкет, где уже давно славят диссертанта, но отчасти шумное соседство даже приятно — да, приятно, так как напоминает, что сегодня Родионцеву не надо шутить, не надо быть начеку, не надо вперебой предлагать нужный тост, чередуя его с остроумным. Впервые Родионцев сам по себе, свободен.
Он сел, столик с ним делят два человека: мужчины. Оба пожилые. Оба крупнолицые и заметно рябые. Родионцев как завсегдатай бойко заказывает официанту то, то и то. Он вдруг чувствует, что хочет выпить. Гора с плеч.
Он разглядывает банкет, откуда доносятся тосты и бессмысленно-радостные клики, он видит и дальше: дверь в другой зал, где торжеств никаких нет и где просто пришлый и денежный ресторанный люд торжествует сам по себе. Для них там наяривает бедовый оркестр, прорываясь и сюда гундосящим саксофоном.
Родионцев уже жует и пьет — ему принесли всего лишь закуску, зато водка, как всегда, идет намного впереди прочего, и ее можно пить сразу; водка колышется в графинчике, ее немало, и Родионцев понимает, что это красиво, когда официант с особой предупредительностью говорит ему, Родионцеву, что для любителя найдется особый розовый стручок перца, который, втиснувшись в графинчик, сейчас же и будет плавать в водке, придавая ей аромат и вид, не бросить ли?.. и бросает, едва уловив кивок Родионцева.