Кстати, а нужно ли на самом деле разрешение?.. Петр никогда о том не слышал. Умер — хорони, если есть куда…
Аромат держался в округе — и не захочешь, а умрешь. Пожалуй, дольше всего в этом броске Петр привыкал — и так до конца и не привык! — к запахам. Восток вообще — дело не только тонкое, но и чрезвычайно пахучее, двадцать второй век тому не исключение. А уж первый — это нечто особенное! Нет, Петр не имел в виду роскошные дворцы типа Иродова, где в залах стоял пряный и сладкий запах давно утерянных во времени благовоний, изготавливаемых как раз в Иудее. Или казарменно-конюшенный запах в крепости Антония — и он ненамного перешибал запахи казарм где-нибудь в Сибири, или в Ливии, или в Нигерии, где приходилось бывать Петру от Службы в качестве члена рутинных инспекционных комиссий. И даже не запахи чистоплотных деревенских домишек, как дом Иосифа-плотника в Назарете или рыбаря Фомы в Капернауме, где вкусно пахло овечьей и козьей шерстью, теплым молоком, хлебом, и даже примешивающийся ко всему запах мужского пота не мешал жить… С особым обонянием Петра, когда к реальным запахам прибавляются виртуальные запахи человеческих чувств, существовать в любом броске было затруднительно, чувства с их невероятными ароматами перевешивали явь. Но здесь, на Голгофе, явь напрочь перебила острый запах эфира, нападавший на Петра вместе с чувством боли. Своей или чужой — не было разницы.
Эфир пробивался через вонь Голгофы, когда солдаты начали вбивать в запястья и голени казнимых толстые восьмидюймовые гвозди. И тогда над свалкой внезапно родился и заполнил пространство дикий, звериный, могучий вой. Это кричал Варавва. Пожалуй, не от боли он кричал, крик не усилил для Петра эфирную составляющую. Он кричал от отчаяния, от горечи овеществленного в этих железных гвоздях поражения, от ненависти, потому что она тоже жила в нем, и Петр поймал еле пробившийся в мешанину запахов горький дымок пожара — так для него ощущалась ненависть.
И, прервав вой, Варавва выбросил в духоту дня злые слова:
— Зачем ты соврал мне, нацеретянин? Зачем ты подставил меня, лишенный разума? Умри же в муках, враг, я ненавижу тебя!..
И замолк, как вырубили.
И Петр понял: именно вырубили. Он поймал жесткий приказ, посланный Варавве Иешуа: отключись!
А напарник Вараввы и без того отключился. Слабее вождя оказался, а Пилат сказал: дрались они славно. Или он это об одном Варавве сказал? Забыл Петр… Вот вам, кстати, еще одна житейская аксиома: смерть, особенно ощущаемая физически, сразу проверяет характер.
Похоже, это была последняя мысль Иешуа: «отключись». Петр больше не слышал его. Иешуа отключил свою боль и затаился. Петр чувствовал фон, но еле-еле. Понимал: Иешуа увел себя за пределы сознания, оставив крохотную дырочку для обещанного приказа от Петра: умереть…
Рано было для приказа.
Мать Мария уже не плакала. Она застыла каменным изваянием, смотрела на сына, и глаза ее были пусты и сини, как небо в полдень над Галилеей. Она сейчас не жила — как и сын. Она сама себе отдала приказ. Мария из Магдалы стояла сзади, обняв мать Марию и прижав к себе: боялась, что та упадет. И ученики переживали не лучший момент в своей жизни. Петр чувствовал их всех своим проклятым несчастным носом, он знал, как называлось их состояние, классики литературы давно назвали его красивым термином — «смятение чувств», но для обоняния Петра это «смятение» казалось чрезмерным.
Никогда он так скверно себя не ощущал. Впору самому ложиться и выключаться из реальности. Но не мог, не имел права…
И взлетели в небо черные на контражуре кресты, и закрыли собой солнце, и страшно распахнули руки для смертных объятий еще живые, но уже стоящие за чертой люди.
А солдаты деловито делили одежды распятых, хотя что там были за одежды тряпки затертые. Но они будут не лишними в нищем хозяйстве римских легионеров. И жители окрестных трущоб потихоньку стали расходиться, зрелище закончилось, ничего нового не предвидится. И пришедшие с процессией из Иершалаима молча и убито потянулись назад, в город. Петр и их слышал. Они так и не поняли пока, что произошло. Они все так же, как и там, на месте судилища, у крепости, верили и не верили в случившееся, они еще цепко помнили все слова, говоренные Машиахом, но не могли вспомнить среди них слов: «Я умру…»
Иешуа висел на кресте, будто не гвозди, а только мускульная сила держала его. Прямые руки с шарами бицепсов, выпуклая безволосая грудь, вздувшиеся трапециевидные мышцы, напрягшиеся, широчайшие… Кровь медленно струилась по лицу: крючья терновника мертво впились в кожу…
Один из солдат вдруг уставился на Иешуа, медленно пошел к нему, не понимая чего-то. Петр попытался поймать мысль, но не смог, месиво там какое-то было, ничего толком не сформулировано, пещерный уровень. Но ведь что-то насторожило его в неестественно застывшей фигуре распятого Царя Иудейского, что-то он заподозрил. Он встал внизу, задрал голову. Держал копье на изготовку. И остальные солдаты вдруг заинтересовались поведением товарища, отвлеклись от дележки тряпок, посмотрели на него.
И вот тогда Петр приказал ученику:
«Умри!»
И из Иешуа в то же мгновение словно некий стержень выдернули: он резко обмяк, провис на сразу расслабившихся руках, уронил голову на правое плечо.
Солдат опустил копье, обернулся и равнодушно крикнул на арамейском товарищам:
— Мертв!
Из местных оказался.
— Пошли обратно. Дело сделано, — позвал его кто-то. Видимо — старший. Говорил на латыни.
— А ноги перебить? — уже на скверной латыни спросил солдат.
— Зачем? Этот, в середине, помер. А эти пусть повисят, помучаются. Завтра пошлем кого-нибудь — перебьет. Или местные опередят. Пошли, говорю…
И они тоже ушли.
И вдруг Петр почувствовал крик, пришедший издалека, ворвавшийся в его мозг и больно ожегший, так больно, что запахи пропали, а желание лечь и отключиться стало безразмерным. Но боль исчезла так же внезапно, как появилась, и крик угас, замер на полузвуке. И Петр почувствовал себя пустым и гулким, как пустая и гулкая цистерна для воды, вырубленная в горе.
Он повернулся к ученикам и тихо сказал:
— Все — в дом камнереза. Бегом! Там несчастье…
— Что? — выдохнул Андрей.
— Иуда покончил с собой, — ответил Петр.
Время на дворе было — три часа одна минута пополудни. Третья молитва началась.
А Иосиф из Аримафеи между тем, богатый человек и член Синедриона, не вошедший в число избранных Кайафой для суда над Царем Иудейским, поскольку не числился в близких первосвященнику людях, в эту самую минуту получил от прокуратора Иудеи и Самарии устное позволение похоронить назаретянина до наступления шабата, для чего попросить солдат умертвить его.
Он не знал, что Машиах умер сам.
ДЕЙСТВИЕ — 5. ЭПИЗОД — 3
ИУДЕЯ, ИЕРУСАЛИМ, 27 год от Р.Х., месяц Нисан
Иосиф из Аримафеи, как выяснилось меньше чем через час после смерти Иешуа, существовал на самом деле. Он оказался старым худым человеком, с загорелым лицом, словно вырезанным из камня — глубокие морщины создавали такое впечатление, седым, длиннобородым, прямым, как пика римского солдата. Дорогая туника — голубая, шитая золотом — была ему великовата, он подобрал ее простым кожаным поясом, чтобы не парусила, а она все равно надувалась парусом на спине, потому что сразу после ухода солдат на месте распятия поднялся дикий ветер, задул длинными сильными порывами, поднял в воздух всякую свалочную муть и, как ни странно, заглушил зловоние.
Две Марии, Петр и Иоанн никуда с места казни не уходили, ждали делового Левия, который побежал в крепость — узнать, можно ли снять с креста умершего преступника Иешуа-назаретянина и похоронить его до наступления шабата. Ждали и посланцев из дома камнереза в Нижнем городе, которые должны были поведать, что случилось с Иудой, почему хозяин не удержал отчаявшегося. Уме-, ющий думать сразу обо всем, Петр понимал, что с погребением зилота тоже следовало бы поспешить: тело покойного вряд ли сохранится долго по такой жаре. Лучше всего сегодня и похоронить: до шабата. И как ни прискорбно, без обычного ритуала…
Но что ученикам до ритуала! Иешуа тоже будут хоронить хоть и в пределах места захоронений, но без присутствия коэна, без раввина. Только мать и ученики. Ну и молитва, как же без нее… Петр считал, что Иуду тоже надо предать земле в окрестностях Иерусалима и проводить с молитвой. Он был верным учеником Машиаха, и не вина его, а беда в том, что не выдержал бесконечно тяжкого груза крушения надежд. Кстати, о его беде: она еще и в том, что он себя в ней виноватым более других считал…