Маятник — времени каменотес,
даром что маленький.
Ночью врубается в черный утес
труженик-маятник.
Тянет лаванда с комодного дна
ноту знакомую.
Нервно косясь на часы, тишина
бродит по комнате.
Сном деревянным ступени сморило.
Лестнице снятся прямые перила.
Перебирает ночь половицы,
словно случайной книги страницы.
Тихо крадутся поздние гости:
краплёные карты, фальшивые кости.
Мечутся тени в мертвенном свете.
Эти пролеты мечены смертью.
Брошены кости. И воровато
масляным взглядом смотрит лампада.
Вдруг заскрипела лестница жалко
скрипом полуночного катафалка.
Стонут ступени, корчась под игом
тьмы, начиненной бранью и криком.
Колокольня во мгле — корабельная мачта.
И плывет одинокий удар,
как утопленник в черном затоне маяча.
Аспид ночи пометив неконченой фразой,
утонул одинокий удар…
Стекленеют глазами дома-водолазы.
Эхо выбросило на скалу колокольни
из воды одинокий удар, —
и залаяли псы, будто рядом — покойник.
Пять колониальных полотен
На том столе, где хлебы и бутылки,
есть живописный центр — гора плодов;
как две звезды, облили две коптилки
жаркое из ягненка светом снов.
А в вазе — виноград, видны прожилки,
и апельсины — лета дальний зов,
и фиги, те же цветом, что бутылки,
где пленное вино поет без слов.
И четверо мужчин, румяны щеки,
жаркое режут, ищут в кубках дно,
а мясо красное в крови и соке.
И лиловатый отблеск льет вино
на хлеб, на скатерть, на фарфор высокий,
на холст в углу, где все затемнено.
II. Экспедиция в страну Корицы
Тысячерукий лес закрыт для света;
людей в своем объятье крепко сжал он
и вечного не выдает секрета,
не уступая шпагам и кинжалам.
Здесь орхидея, попугай — примета
какой-то дикой жизни под началом
царицы тропиков и злого лета —
змеи, что скипетр заменила жалом.
Ужели распростерся здесь Гонсало
Писарро[5] — конь подушкой под плечами,
и желтое лицо, как смерть, устало.
А лихорадка влажными руками
уж сто солдат в могилу побросала.
Так побеждает лес и сталь и знамя.
Идет на пользу свежесть горных кряжей
поющим пленникам-колоколам,
индейцам с овощами для продажи,
дрова несущим на спине ослам.
На лицах кротость, благодушье даже,
хотя б спешили люди по делам,
и башни светлые стоят на страже:
надменность с благородством пополам.
Здесь солнце доброе, как хлеб горячий,
струится жидким золотом, пока
не хлынет дождь иль ночь его не спрячет.
Под сенью дождевого колпака
мечтает Кито, что плывет к удаче,
что он — ковчег, а море — облака.
Высокой сьерры страж вооруженный,
посевов покровитель и скота,
она еще — кувшин необожженный
с небесным медом в синеве листа.
На высоте рукою напряженной
с зеленым ногтем на концах куста
не может удержать изнеможенно
бродячих туч, где влага так густа.
Мечтает чудище с душою нежной,
чтоб жизнь его окончилась костром
и синий дым стал вечностью безбрежной.
На быстром солнце как щиты с гербом,
где шпаги — с ржавчиною неизбежной,
ограда из агав хранит мой дом.
V. Портрет испанца Сантьяго Карреры
Глаза за нами следуют, блистая,
из-под бровей, как хищных два зверька,
и в них мерцает нежность золотая
под отблеском смертельного клинка.
Луна и зеркало — броня простая —
сраженья отражали, как река;
и о любви и храбрости сухая
и длинная нам говорит рука.
Друг вице-короля и капитан Кастильи,
индейцев защищал он шпагой боевой,
но в жизни, прожитой в колониальном стиле,
стал эшафот последнею главой,
и клетку целый день по площади носили
с его отрубленною головой.