Вот и опушка. Здесь Либкин увидел два транспортных самолета, забросанных ветками. Недалеко от них были сложены ящики, бочки — склад боеприпасов и горючего.
На лугу Либкин заметил следы гусениц. Догадался, что легкие танки немцы перебрасывали тоже по воздуху… «Так вот как они оказались в нашем тылу!..»
В лесу взревели моторы. Огромная машина, сбрасывая с плоскостей ветки, вырулила из тени.
Открылся люк, на землю упал трап.
— Быстрей, морда жидовская! — крикнул на Либкина офицер.
Потемневшими глазами смотрел Семен в лицо врагу. За всю жизнь его впервые хлестнули такими словами. Но не от слов было больно. Они, давно отжившие, забытые в Советской стране, утратили всякий смысл и были пустым звуком. Было больно оттого, что на своей земле, в родном доме его оскорбляют.
Либкин нервным движением руки снял очки, зачем-то протер их и спрятал в карман.
Фашист толкнул пленного к трапу, и Семен медленно начал подниматься по ступенькам.
— Быстрей, свинья! — и гитлеровец снизу больно ударил его в бок.
Либкин резко повернулся. Его бледное лицо выражало ярость. Казалось, он сейчас нанесет фашисту страшный удар сапогом в лицо. Но от неумелого поворота нога Семена соскользнула со ступеньки, и он, беспомощно хватаясь за обшивку самолета, свалился офицеру на грудь. На пленного посыпались удары — тяжелые, остервенелые.
Когда самолет вырулил на край луга, чтобы развернуться и взять разбег, Либкин пришел в чувство. Он увидел себя лежащим на гофрированном, как и вся обшивка машины, полу. Рядом на откидной скамейке сидел автоматчик, прильнув к квадратному целлулоидному окну и следя, как уползала под крылья огромной металлической птицы трава.
Не поднимаясь, Семен достал из кармана очки и надел их. Самолет потряхивало на неровностях… Каким далеким казался сейчас Либкину его интендантский кабинет, каким далеким был тот добродушный, безобидный Либкин — техник-интендант… Медленно поднялся, ступил к автоматчику и, внезапно навалившись на него всем своим плотным телом, ухватил обеими руками за горло.
Солдат забился, пытаясь вывернуться, жадно ловя ртом воздух. Его правая рука тянулась к рукоятке затвора автомата.
Прочно упершись ногами в гофрированную нижнюю обшивку, Семен душил врага.
Немец задохнулся, посинел, и по его телу волной прокатилась последняя судорога. Тогда Либкин осторожно, как бы боясь разбудить своего противника, отпрянул, поднял скользнувший на пол автомат.
В передней части «юнкерса», за узкой перегородкой, в которой чуть обозначалась дверца, находился экипаж. Не успел Семен сообразить, что делать дальше, как узкая дверца вдруг распахнулась и в ней показался сопровождавший его офицер.
Самолет в это время приблизился к противоположной стороне луга и медленно стал разворачиваться, чтобы потом начать разбег для взлета.
Либкин и не подозревал о присутствии в самолете офицера. При неожиданном появлении фашиста Семен напрягся, подбросил автомат и нажал на спуск. Но автомат не стрелял. Либкин забыл, что вначале нужно оттянуть рукоятку затвора. А фашистский майор, увидев направленное на него оружие, побледнел и, ступив шаг назад, вдруг метнулся в кабину экипажа, захлопнув за собой дверь. Либкин, в свою очередь, кинулся искать выходной люк самолета…
Превозмогая режущую боль в ноге, Петр Маринин все дальше убегал от дороги. В лицо били ядреные колосья не то ржи, не то пшеницы.
…Дорога осталась далеко позади. Там еще трещали выстрелы. Над полем прошуршало несколько снарядов, и тяжелые взрывы ухнули где-то далеко.
Вокруг — ни души. Красноармейцы, устремившиеся вправо и влево от дороги, рассеялись, разбрелись по ночному полю.
Рана не давала покоя. Маринин шел медленно, заметно хромая. В сапоге хлюпало. Нужно было перевязать рану. Но он продолжал идти подальше от дороги. Да и перевязывать было нечем.
Вчера, до боя у деревни Боровая, казалось, что самое трудное позади, что дивизия скоро достигнет Дзержинска, займет оборону, подойдут с востока новые силы, и тогда не пройти фашистам. А сейчас? Что же случилось? Гитлеровцы прорвались к Минску. Далеко ли еще удастся им продвинуться? Ведь не может же быть, чтоб они победили! Не может хотя бы потому, что он, Петр Маринин, парень из крестьянской семьи, ставший вместе с миллионами других простых людей хозяином в своей стране, не мыслит для себя иной жизни, чем та, которой он жил.
И вдруг… «Где партбилет?!» — эта мысль ударила, словно током, обожгла, заставила остановиться. Петр судорожно схватился за грудь, где висели клочья гимнастерки.
Правый наружный карман болтался на уголке. Удостоверение личности исчезло. Потрогал левую сторону груди и, счастливый, тихо засмеялся. Потайной карман, пришитый к гимнастерке изнутри (по курсантской привычке), цел. А в нем прощупывалась жесткая книжечка… Под гимнастеркой и широким командирским ремнем плотно облегало тело знамя… Вроде темнота раздвинулась вокруг и боль раны притихла. Кажется, и земля под ногами стала тверже. Сердце забилось ровно и спокойно. Ощутил в руке автомат, а в мускулах силу…
Но что делать ему сейчас? Переодеться? Где-нибудь в деревне выбросить свою военную форму?
Вспомнилось, как совсем недавно, 30 мая, он впервые надел ее и стал офицером. Два года в военном училище от рассвета до темна учился в классах, в поле, на стрельбище, в лагере. Очень тяжело было. Но он твердо решил посвятить себя армии. И после того как сбылась его мечта, как стал он командиром — воспитателем защитников Родины, — снять с себя военную форму, лишить себя высокого звания, уронить честь? Ни за что! Ну а как же? Ранен ведь. Вспомнил, как надевал парадное обмундирование, когда собирался встречать Любу… Люба… Где она? Что думает о своем Петре?..
Петр не знал, что ему делать. Нужно дождаться утра, осмотреться.
Рана ныла все сильнее. Боль наконец взяла верх, и Маринин, подмяв стебли пшеницы, сел на землю. Стрельба на дороге прекратилась. Колонна, видимо, ушла, так как воцарилась тишина, нарушаемая только шуршанием колосьев и порывами ветра. Темнота сгущалась, небо заволакивалось тучами. Надвигалась гроза.
Где-то далеко бесновались собаки. Петр прислушался к этим вестникам людского жилья и сел лицом в сторону, откуда доносился лай. После передышки решил держать туда путь.
…Через час Маринин стучался в окно крайнего дома деревни. Вышел старик — босиком, в белых полотняных штанах и расстегнутой рубахе.
— Чего? — угрюмо спросил старик, покосившись на немецкий автомат в руках младшего политрука.
— Ранен я, папаша. Перевязаться нужно…
— Сильно ранен?
— Не очень, в ногу.
— Коли не сильно, терпится, могу свести к фершалу, а коли сильно, сюда дохтора позову.
— Фашистов не было у вас?
— Покуда нет. Но раз бежите, ждать долго не придется.
Старик возвратился в сени и крикнул в хату:
— Степка, за фершалом!
Через минуту из хаты выбежал мальчишка лет восьми и, метнув на Петра любопытный взгляд, припустился по темной улице. Старик зашел за угол дома и стал прислушиваться к далекой канонаде у Минска.
Вскоре вернулся Степка.
— Уехал фершал!.. Вакуировался!.. — выпалил он, переводя дыхание.
В сухую землю ударили первые капли дождя. Старик позвал Маринина в хату, завесил окна, зажег лампу и, обернувшись к Петру, ахнул: вся грудь под его разорванной гимнастеркой была красная. Но это не кровь, это пламенело боевое знамя…
Из другой комнаты выглянуло заспанное лицо женщины.
— Мария, поставь на стол еду! — повелительно промолвил хозяин.
Пока Мария ходила за молоком, Маринин начал перевязывать рану. Хозяин достал из сундука чистую холстину, нашелся в доме и йод.
Когда рана была перевязана, старик положил на лавку черные штаны, рубаху и обратился к Петру:
— Надень. Твои Мария постирает и зашьет. А то вишь, гимнастерка рванье одно, а галифе не прогнешь от крови…
В окна барабанил дождь. Хорошо быть в такое время под крышей, есть ржаной хлеб, аппетитно хрустящий под зубами корочкой, и запивать его молоком. Глаза Петра слипались.