Карл Герлиц проявил большие способности в умении держать себя, в искусстве грима и быстрого переодевания. Однажды на спортивных занятиях брошенная кем-то из «аспирантов» ручная граната, скользнув по земле, задела ступню ноги Герлица. Карл, до этого с тоской думавший о завтрашнем дальнем марше на выносливость, вмиг оценил выгодность своего положения. Он упал. Подбежавшим товарищам не дал и притронуться к ноге. А когда подоспевший врач снимал с него ботинок, на лице Карла было написано такое неподдельное мучение, что тот с уверенностью решил: треснула кость. Однако осмотр не подтверждал такого диагноза. Был заметен только легкий ушиб ступни, а пострадавший тем не менее испытывал адскую боль. И лишь на второй день рентген установил, что ступня цела. Но рота уже находилась на марше…
Открылась дверца кабины пилотов. Обер-лейтенант Герлиц отмахнулся от воспоминаний.
— Пора? — спросил он летчика, высунувшего в дверцу голову.
— Через две минуты, — ответил тот.
Карл Герлиц поднялся со своего места и сделал шаг к дремавшему капитану Маргеру. Маргер тотчас же поднял бледное лицо с впалыми щеками, и по его глазам Герлиц догадался, что капитан не спал. Зашевелились и остальные разведчики. Они зевали, потягивались, точно сейчас им предстоит прыгнуть не в черную пропасть, а сесть за стол.
Но Герлиц уловил их притворство, хитрость, за которыми скрывался страх — животный, неодолимый. Этот страх все они, даже капитан Маргер, испытывали с той минуты, когда сели в самолет, и, чтобы не выдать его ни взглядом своим, ни бледностью лица, ни нервным движением руки, притворились спящими. Герлиц знал, что их пугал не прыжок с парашютом, — это дело привычное. У каждого из них за спиной десятки тренировочных прыжков. Боялись разведчики другого — неизвестности, которая ждет их впереди, боялись опасностей, которые таит в себе встреча с русскими солдатами.
А он, Карл Герлиц, как раз боялся больше первого — самого прыжка: «А вдруг не раскроется парашют? — холодила душу мысль. — Вдруг русские заметят его в момент приземления?..»
Герлиц горько усмехнулся своим мыслям и упрекнул себя:
«Тебя, старина, страшит опасность, которая ближе. Потом новой будешь бояться…»
Обер-лейтенант пожал протянутую капитаном Маргером руку и сказал:
— Значит, условие прежнее: действуем порознь, но поддерживаем радиосвязь. Если же с Финке мне встретиться не удастся, тогда базируемся вместе…
Через минуту четыре полусогнувшиеся человеческие фигуры одна за другой нырнули в открытую дверь кабины.
На борту самолета, кроме экипажа, остался обер-лейтенант Карл Герлиц. Он должен выброситься у большой излучины реки через четыре минуты.
Нервный озноб охватил тело Карла. Никак нельзя отделаться от этой противной дрожи, от тревоги, которая давит на сердце каждый раз, как только вырисовывается впереди опасность.
Герлиц уселся на свое место, закинул ногу на ногу и внимательно уже в который раз осмотрел свои ботинки, специально подготовленные для такого случая. Герлица обеспокоила радиограмма Финке о русских следопытах. О них Герлиц никогда раньше не слышал. И эти ботинки, если его, Герлица, заметят во время приземления, нужных следопытам следов не оставят, Точно такие же ботинки на ногах Маргера и его разведчиков. Ботинки, конечно, придется выбросить сразу же после того, как будут спрятаны парашюты и останется далеко позади место приземления.
Герлиц припал лицом к холодному окошку. Сквозь прозрачный целлулоид заметил, что внизу тускло сверкнула река, и подошел к двери. В эту минуту он себя ненавидел. Давящее чувство страха холодило тело, сковывало движения. О, если бы на борту самолета находились его коллеги! Карл Герлиц с гордостью прошелся бы перед ними, прежде чем прыгнуть в эту гнетущую неизвестность. Он готов на самый невероятный подвиг, но только перед лицом людей, которые могут этот подвиг оценить. Честолюбие помогает побороть любой страх. Но сейчас он — один на один с собой. А себя не обманешь…
Опять открылась дверца кабины пилотов. Герлиц приободрился. Подошедший летчик пожал ему руку и подтолкнул к распахнутой двери. Карл гордо шагнул в черную пустоту.
На рассвете
Погожие дни стояли в приильменских лесах. Конец апреля выдался здесь теплый и безоблачный. Солнце и мягкий ветерок быстро сушили раскисшую во время весенней распутицы землю. Все вокруг покрылось молодой, яркой зеленью. Нет такой полянки, где бы к небу не тянулась нежная поросль травы, бурьяна, где бы не вспыхивали синими, желтыми, красными огоньками ранние лесные цветы. Солнечные лучи пробиваются в самые тайные уголки глухомани и пробуждают там жизнь.
Хорошо вокруг днем. Легко дышится, можно снять надоевшую за зиму шинель или фуфайку, можно сбить на затылок шапку-ушанку и ругнуть начальство, что медлит с распоряжением о выдаче солдатам пилоток. Однако ночью солдаты забывают о том, что днем тяжелы были им шинель и шапка. Влажная свежесть заставляет ежиться, потуже затягивать поясной ремень. Кажется, и не было теплого дня, горячего солнца.
Особенно достается саперным командам, которые дежурят на переправах. Давно кончился ледоход на Ловати и Поле, но вода в реках продолжает прибывать, нести с собой лес, приготовленный для сплава еще до войны, угрожая временным фронтовым мостам. Круглые сутки наблюдают солдаты за уровнем воды и затем, чтобы плывущие по реке бревна не создавали затора.
В эту ночь, в предрассветные часы, когда особенно одолевает сон, на переправе дежурил рядовой Евгений Фомушкин — солдат из отделения плотников сержанта Рубайдуба. Невысокого роста, стройный и тонкий, Фомушкин ходил вдоль перил с карабином в руках и поеживался. Нерадостные мысли бродили в его горячей голове. Сетовал Фомушкин на свою военную судьбу, сделавшую его, прирожденного разведчика, сапером, да еще таким сапером, которого посылают на мостовые работы только в тылу. Трудное дело махать топором, когда душа, сердце рвутся туда, где время от времени погромыхивает артиллерия, где идут настоящие бои, где совершаются героические подвиги.
Евгений Фомушкин — еще совсем молодой солдат. Прошло лишь две недели, как он с маршевой ротой прибыл из запасного полка на фронт в приильменские леса. Но две недели фронтовой жизни казались Евгению не коротким сроком. Тем более огорчался он, что за этот срок ничего еще значительного не сделал и даже не видел живого фашиста.
Евгению, или просто Жене, как звали его товарищи, недавно исполнилось семнадцать лет. На фронт пошел он добровольно. Впрочем, «добровольно» — не то слово. Ему выпало испытать много трудностей, обойти немало препятствий, прежде чем стать добровольцем. Короче говоря, помогло упорство.
Два дня ходил он по пятам за секретарем райкома комсомола Галиной Зайцевой и надоел ей так, что она самолично побывала у райвоенкома и доказала ему, что без комсомольца Евгения Фомушкина, эвакуированного в этот уральский городок из Севастополя, на фронте ни за что не обойтись.
Потом у Жени состоялся неприятный разговор с райвоенкомом, пожилым сердитым майором с седыми усиками. Майор не очень вежливо выставил Женю из кабинета и приказал не надоедать ему, а ждать повестки.
Но ждать у Жени не было никаких сил. В ночное время — в третью смену — работал он на мебельной фабрике, которая изготовляла повозки для армии, а в остальное — дежурил у военкомата или курсировал под окнами квартиры военкома. И добился своего: его направили в запасной полк. А там, на беду Жени, узнав, что он хороший плотник, сделали из него сапера, хотя (Женя был в этом твердо убежден) он прирожденный разведчик.
И вот теперь Евгений Фомушкин караулит переправу. Скучное дело: ходи по мосту и наблюдай за водой, да и по сторонам смотри. А тут еще прохлада донимает — вода совсем рядом плещется о мостовые сваи, и такой сыростью тянет от нее, что все тело корчит, как бересту на огне.
Фомушкин нетерпеливо поглядывает на восток. Небо светлеет там медленно, и на его фоне гребенка недалекого леса вырисовывается еле еле. Но все же время идет, и Женя с радостью думает, что через десять-двадцать минут на пост заступит новый часовой, а он заберется в землянку и у пылающей железной печурки крепко уснет.