— Нет, — ответил я, — меня по паспорту Григорий звать.
— А почему же Гоша?
— Так прозвали еще с детства.
— Понятно, — как-то певуче и не своим голосом произнес Орлов.
Я сообразил, что он в этой компании самый опасный, и испытал досаду на себя за то, что пооткровенничал.
— Илиодор, — сказал еще один член компании, до того молчавший, кстати, чем-то на Илиодора похожий, бледностью лица и каким-то страдальческим выражением лица, делающим их в определенные моменты похожими на евреев,-Илиодор, ты бы прочел свою работу.
— Не сейчас, — сказал Илиодор.
— У него удивительно интересная работа, — сказал бледный, — он анализирует те места наших классиков, наших гениев, где они высмеивают и разоблачают евреев…
— Но Гоголь был совершенно непоследователен, — сказал Илиодор, — например, в «Выбранных местах из переписки с друзьями» он пишет о евреях по-иному…
— В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь был в маразме, — сказал раздраженно Орлов, — об этом и Белинский писал… Кстати, русский патриотизм Белинского обслюнявлен евреями…
Меж тем я заметил, что ко мне за столом начинают относиться плохо. Прямо это плохое отношение не выказывалось (Иван Пантелеевич мог бы выказать и прямо, но он был уже сильно пьян и не в состоянии принять участие в интриге).
Хоть плохое отношение и не выказывалось прямо, тем не менее становилось заметно, поскольку Илиодор подошел и сел со мной рядом, наверно, чтоб выказать свою поддержку. Не знаю почему, может, потому, что нас обоих одинаково жестоко и обидно выгнали из компании Арского, но Илиодор ко мне быстро привязался. Это было для меня главным, поскольку ночлег принадлежал Илиодору. Однако я не знал все ж, в какой степени Илиодор способен противостоять действиям приятелей своих, направленным против меня.
Меж тем Орлов вел себя все более вызывающе. Думаю, каждой компании для того, чтоб поддерживать ее существование, нужен спор, противоборство. Если бы эти люди, сидящие сейчас за столом, могли заговорить о спорте, или о литературе, или о породах собак, или о марках вин, или о чем-либо еще, то у них наверняка вышел бы спор и сохранился бы интерес. Однако о чем бы они ни заговаривали, все это переходило к еврейской проблеме. Но скука, вечная спутница постоянства, проникала и сюда, и мне кажется, эти люди, столь единодушные в ненависти к евреям, вдруг испытывали страх, что их единодушие подорвет их единство, тема, связывающая их, будет исчерпана и надо будет заговорить о чем-либо ином. Тогда они станут малоинтересны друг другу. А когда такое случается в выпивающих компаниях, то неизбежна драка. (Как я понял впоследствии, такое между ними довольно часто происходило.) И вот ныне за мой счет они хотели этого избежать. К тому времени выпито было довольно много. Пью я редко, и из-за недостатка материальных средств и вообще из-за нелюбви к алкоголю. В компаниях же пью, главным образом, из-за закуски: неудобно ведь есть и не пить. А когда человек пьет, не испытывая удовольствия, то он пьянеет не постепенно, а внезапно и тяжело, словно впадает в обморок, если исчерпаны силы, или в буйство, если силы на взлете. Я спал весь день и потому чувствовал, что если на этот раз опьянею, то впаду не в сонный обморок, а в буйство. Я уже заметил приближающиеся признаки буйства, ибо обратил внимание на пепельницу из керамики. Все время я ее не замечал, а сейчас понял, что именно этой пепельницей ударю Орлова.
— Какой ужас, — сказал Илиодор, — отойдем, Гоша, постоим у окна.
И без всякого перехода Илиодор далее начал рассказывать мне свою жизнь. Воспитывался он у деда (я тоже некоторое время воспитывался у деда и сказал о том Илиодору, перебив его). Отец был священник в Западной Украине, перед войной, в сорок первом, они переехали в этот город, и здесь его арестовали как шпиона… Мать в прошлом году вернулась из заключения по реабилитации и получила эту комнату… Поступил в университет, но преподаватель политэкономии, конечно, еврей, начал к нему придираться… Была неприятная история… Исключили, хотели судить… Я этому еврею в лицо плюнул…
— Что мне делать, Гоша? — говорил тоскливо Илиодор. — Мать свою я ненавижу… Лучше б она умерла в заключении… Нет у нее ни совести, ни чести… Что мне делать?… Ради чего я родился?
Я уже понял, что пристанище здесь искать не буду и никогда сюда не зайду.
— Убей себя, — сказал я Илиодору, — повесся… Или лучше снотворных таблеток выпей…
Я посмотрел на него и вдруг понял, что он принимает мои слова всерьез, как добрый совет друга, а не как злобный выпад человека на грани бешенства. Он посмотрел на меня как-то внимательно и улыбнулся с благодарностью. Но тут же мягкое, кроткое выражение лица его изменилось. Вдруг он как-то быстро обернулся и заметил некую неприятную деталь во взаимоотношениях своей матери и Ивана Пантелеевича.
— Курва, — крикнул Илиодор матери и сделал то, чего я опасался еще вчера, то есть ударил мать непосредственно по лицу (время вообще-то было крикливое и скандальное, но два скандала подряд в течение суток не характерны даже для конца пятидесятых годов).
Произошел общий коловорот и головокружение. Все ж я сумел овладеть собой, поскольку мне необходимо было разыскать пепельницу. Я ее нашел, но вместо того чтоб ударить ею Орлова (Орлов шел со стаканом воды к упавшей в обморок Зинаиде Васильевне), начал натирать ему пепельницей лицо, как орудуют мылом. Тем не менее пепельница была с шершавыми краями, так что я успел нанести Орлову несколько царапин, прежде чем Лысиков шибанул меня в спину. Я вылетел из комнаты (боль в ребрах я почувствовал на улице). Схватив в передней свою одежду, одеваясь на ходу, я выбежал прямо в кучку возбужденных коммунальных соседей.
— Мерзавцы, — крикнула мне соседка, — каждый раз скандалы… Будете сюда ходить, мы участкового пригласим.
Я толкнул ее плечом и покрыл матом. (Интересно, что это было сделано уже не на уровне эмоциональной взвинченности, а согласно разумному плану. Я понимал, что обстоятельства с койко-местом моим могут сложиться так тяжело и ночевки мои на вокзале могут так сильно измотать меня, что я могу проявить слабость и спустя некоторое время, невзирая ни на что, прийти сюда искать ночлег. Именно поэтому я окончательно портил отношения с соседями, чтоб сжечь все мосты.)
Толкнул еще одного соседа и, покричав перед ними некоторое время, чтоб они могли получше запомнить мое лицо, я по старой лестнице сбежал вниз.
На улице потеплело, не более градуса мороза. Я вполне мог погулять часок с небольшим до одиннадцати, а потом возвратиться в общежитие. Быстро подошел трамвай. Я сел (мест свободных было много), посмотрел на сонные, спокойные лица пассажиров и тоже начал успокаиваться. Я словно вырвался из ада (возник такой абстрактный образ, испугавший, а потом рассмешивший меня: вокруг меня прыгали черные черти и пинали меня коленями — хоть у чертей, кажется, колени назад, — пинали меня по-хулигански, наперекидки друг к другу). Этот комический образ как бы подытожил происшедшее и снял с меня душевное напряжение. Умение подытожить события комическим образом не раз выручало меня. Подобное же случилось и на холодном песке Конча Заспы. Если же этого не происходит (а происходит — либо не происходит — это по непонятным и не зависящим от меня причинам и никогда не происходит искусственно, я пробовал), если этого не происходит, я рискую погрузиться в долгий анализ события и своего поведения в этом событии, анализ с душевными терзаниями и головной болью. К счастью, на сей раз мне повезло. Успокоенный, протрезвевший, не испытывая болей в животе (чего я опасался после компании), я к половине одиннадцатого добрался в район нашего общежития и чтобы дотянуть время до полностью безопасной черты, минут двадцать погулял по площади перед школой милиции на расстоянии пятнадцати минут хода от общежития, но тем не менее в месте практически безопасном от возможности встретить Софью Ивановну или Тэтяну. Поблескивали звезды, легкий ветерок освежал мне щеки и лоб. В церквушке нашего районного кладбища горел электрический свет (три года хожу здесь и лишь теперь заметил эту церквушку, выглядывающую из-за кладбищенского забора). Мысли мои были тихи и скромны. За прошедшие бешеные сутки (иначе их не назовешь) я потерял свою тайную мечту, веру в свое «инкогнито», веру в идею, но, пережив и перестрадав, приобрел право на тихое благополучие. Дав с помощью Витьки Григоренко взятку кое-кому, думал я, получу право на устойчивое койко-место. Сразу же переберусь в двадцать шестую к Рахутину и Григоренко… Расчет и компенсация за отпуск покроют взятку, и мне останется на жизнь нетронутая сберкнижка, на которую я проживу с полгода… Утром буду экономно, но сытно завтракать — хлеб, картофель, чай с карамелью… Три-четыре таких свежих сытных завтрака равны по стоимости одному столовскому завтраку: вязкому мучному с подливкой, от которой мучит изжога… Правда, такие завтраки надо готовить на общей кухне, вступив тем самым во взаимоотношения с женщинами, с женами семейных, и составив им конкуренцию. Я знал, что на кухне часто бывали скандалы за место на плите. Кулинича, который готовил себе сам, женщины однажды чуть кипятком не обварили. Да еще в скандал вмешиваются их мужья. Но я буду либо вставать и готовить очень рано, либо очень поздно, а с утра есть картофель холодным, что не менее вкусно, особенно если приправить его борщевой томат-пастой. Был в этой, в общем благоустроенной, жизни еще один тревожный момент, в котором мне даже самому себе неприятно было признаться. Рахутин и Григоренко жили если и не коммуной, то во всяком случае завтракали часто вместе. Таким образом, и я должен был с ними делиться, поскольку были они мне друзья и я не мог их игнорировать и от них обособляться, как от какого-нибудь Берегового или Жукова. Но питались они неэкономно, часто покупая вареную колбасу, рыбные консервы (мясные консервы хоть можно мазать на хлеб, рыбные же надо есть ложкой, и съедаются они в один присест), покупали они и яйца, и селедку, и джем к чаю. Таким образом, в течение месяца я окажусь банкротом. Учитывая подобное положение, имеет, может, смысл остаться в своей тридцать второй, тем более краем уха я слыхал, что Береговой и Петров собираются то ли переходить в другую комнату, то ли вовсе уезжать в другой город. Если это произойдет, я налажу отношения с Жуковым, чего бы это мне ни стоило, например, поговорю «по совести», он это любит, извинюсь перед ним, и все станет совсем хорошо. До сих пор я буквально должен был беспокоиться о завтрашнем дне, круглогодично опасаясь увольнения с работы, а весной еще и выселения. Ныне я получил полгода размеренной жизни и к тому ж, не подхлестываемый нелепой своей идеей, в которой мало, как я теперь понял, ума, но много детского тщеславия, не подхлестываемый этой идеей, я смогу что-то решить, может быть, даже жениться. Надо бы позвонить Нине Моисеевне, подумал я. Тем более, что с момента, когда я совершил свое нелепое собачье движение в благодарность за вкусную еду, прошло достаточно времени. Да может, я все и преувеличил. Надо было выдать все за шутку или притвориться немного пьяным, совершить еще какую-нибудь нелепость, например, упасть… Эта Нина Моисеевна все время намекала мне на знакомство с хорошей девушкой, проявив чрезмерное рвение, точно получая от этого личную выгоду (что, конечно, было не так). Надо позвонить, тем более Бройды потеряны, а значит, и лучшее мое пристанище и обеды, после которых я сохранял сытость и силу в течение всего последующего дня, употребляя лишь легкие закуски, чай и хлеб. Два дня в неделю фактически экономили мне на питании Бройды, за полгода набегало полтора месяца, а значит, не случись эта нелепость и разрыв с Цветой, я мог бы сидеть на своей сберкнижке семь с половиной месяцев. Это уже серьезный срок… А в общем, нельзя требовать от жизни идеальных условий, я это понял сейчас вполне ясно, утратив глупую, съедавшую мои душевные силы идею-фантазию… Ах, жениться бы, и чтоб родители жены на первых порах помогали… Но благородно, без унижений… Поступить бы техником в проектную контору, сидеть в тепле, особенно учитывая мои обмороженные ноги. Конечно, все это без хороших знакомств невозможно, но в том-то и дело, что неизвестно кто способен лучше помочь даже в трудоустройстве: Михайлов или Нина Моисеевна. У женщины ее возраста, на грани увядания, бывают порой самые неожиданные связи и возможности, на что она как-то намекала. Завтра же позвоню ей.