— Я думал, у тебя связи в управлении, в жэке, а ты на истопника рассчитываешь, — сказал я.
— Что ты понимаешь? — крикнул Витька (мы с ним чуть не поругались весьма некстати). — Ты справку давай, остальное не твоя забота.
— Да справку мне дадут, — сказал я, — в прошлый раз сколько справок принес, а они на них ноль внимания, пока сверху не позвонили… Разные ж ведомства… А наше СМУ меня общежитием не обеспечивает.
— Пусть это тебя не волнует, — сказал Витька. — В таком деле еще неизвестно, где верх, а где низ. Витька мне подмигнул.
Я улыбнулся в ответ и успокоился. Вигька настоящий друг. Конечно, голову свою он за меня не подставит, этому противоречит eго ясный разум, незнакомый с романтизмом, однако во всем остальном на него можно твердо рассчитывать. Насчет справки я был уверен. Во-первых, я только-только подал заявление, причем по своей воле. Ирина Николаевна напечатает, а Мукало подпишет. К Брацлавскому я и ходить не буду… Конечно, были и опасения, но опасения существуют всегда и у каждого, тем более у меня, человека, которому немало пришлось перетерпеть от расчета на одну лишь справедливость либо снисходительность, то, на что в делах жизненно важных рассчитывают лишь люди неопытные и несерьезные…
Первый, кою я встретил, войдя в ненавистный мне двор управления, был Шлафштейн. Он, видимо, уже получил наряд и шел к трамвайной остановке, чтоб ехать на объект. Но, увидев меня, Шлафштейн вернулся.
— Вот он, герой Севастополя, — сказал Шлафштейн Свечкову, который стоял у входа, — полюбуйся, Володя.
— У тебя голова eсть? — сказал мне Свечков и постучал себя по лбу. — Ты чего заявление подал?
— Мы ходили к Брацлавскому…— сказал Шлафштейн. — И Сидерский ходил, и Коновалова… Даже Юницкого обработали… Я тебя на свой объект взять хотел, там для тебя хорошая работенка… А Брацлавский говорит: ничего не могу поделать, он подал заявление и уже уволен.
— Да, — сказал я. — А вы хотели, чтоб Брацлавский мне трудкнижку испортил… Написал бы за развал работы…
— Вот человек, — сказал Свечков, глянув на Шлафштейна. — Да неужели ты не понимаешь, что у него не было никаких оснований?… Даже Райков, этот бездельник, присланный сюда райкомом, точно тут собес…
— Ладно, ты тоже не шуми, Володя, — сказал Шлафштейн, оглядевшись.
— Нет, я о чем, — говорил Свечков. — Даже Райков говорил о нем хорошо… Сказал о самосвалах, которые он переправил на объекты из Конча Заспы… Я начал после этого лучше к Райкову относиться… Зав. отделом кадров Назаров против тебя ничего не имеет, Юницкого мы обработали, Коновалов притих, когда я сказал, что беру тебя на свою ответственность… Один только Мукало против…
— Как, Мукало? — растерянно спросил я. — Ведь Мукало… Он предложил мне…
— Я все знаю, что он предложил тебе, — перебил Свечков, — неужели так много надо ума, чтобы понять, что Мукало согласовал это с Брацлавским?… Мукало в управлении теперь главная сука, это все уже давно поняли, кроме тебя… Во-первых, он пытался противостоять Брацлавскому, рассчитывая не на трест, а повыше — на главк… Но тут-то он и обделался…
— Отойдем, — сказал Шлафштейн.
Мы отошли и стали за глухой стеной ремонтных мастерских.
— Во-вторых, у него репутация покровителя всякого рода неустойчивых и нежелательных людей — без прописки или евреев, ну ты меня понимаешь. И чтоб эту репутацию поломать, найти общий язык с Брацлавским и починить свой стул, он готов сделать то, чего сам Брацлавский никогда б не сделал.
— Я нашел другую работу, — соврал я, главным образом, конечно, чтоб путем обмана и самообмана как-то придать себе вес, а также чтоб успокоить Свечкова, ибо меня трогало, как много сил и нервов тратит во имя меня этот в сущности чужой мне человек. Это был честный (морально честный. Производственно-строительные перегибы в расчет не шли), трудолюбивый парень, однако я чувствовал, что даже таким приятелем, как с Григоренко, я с ним быть бы не мог. Он был весь в работе, а помимо работы вел тихую семейную жизнь и по уровню духовности стоял, пожалуй, ниже жильца моей комнаты Берегового, где-то в районе Кулинича и Саламова. Шлафштейн был тоже честный человек, но в нем не было той самоотверженности, которую проявлял Свечков. Мне кажется, Шлафштейн менее Свечкова меня идеализировал и в глубине души мне не доверял. Тем не менее он вместе со Свечковым ходил ходатайствовать в мою пользу.
— Какую ты нашел работу? — спросил Шлафштейн.
— В проектном бюро, — сказал я, — в тепле, и зарплата хорошая.
— Вот видишь, Володя, — сказал Шлафштейн Свечкову, — я ведь говорил, что ему помогут. У него наверху знакомства.
— Да, — сказал Свечков, — конечно, в тепле лучше, особенно тебе, Гоша, с обмороженными ногами. Я ведь тоже подобрал тебе закрытый объект. Ясное дело, не бюро, но от ветра защищенный.
Он говорил искренне, но помимо его воли что-то разочарованно-обиженное было в его лице.
— Пойдем, Володя, — сказал Шлафштейн, — мы опаздываем.
— Желаю удачи, — сказал Свечков, и они ушли.
Мне было неловко, было такое чувство, точно я поступил непорядочно и неблагодарно по отношению к людям, бескорыстно, по собственной инициативе старавшимся ради меня и ради меня рисковавшим своей репутацией. Однако тут же возникло и раздражение. Я начал уставать от всех этих бесконечных ходатайств в мою пользу, делавших меня вечным должником чересчур большого количества лиц. Если уж нет возможности обойтись без покровителей, с раздражени-ем думал я, то надо хоть постараться ограничить их число, прибегать к их помощи лишь при крайней нужде и выбирать их самостоятельно. Нельзя позволить, чтоб покровители сами выбирали меня, даже в делах ничтожно мелких, пользуясь тем, что я ограничен во всем… Их действия кажутся мне бескорыстными и направленными исключительно в мою пользу, но, приглядевшись, можно обнаружить серьезную моральную выгоду, какую они извлекают, делая мне одолжение в любой мелочи, даже в приятном словце в мой адрес, оброненном в каком-нибудь присутственном месте… Горе человеку, нуждающемуся в покровительстве хороших людей, записал бы я в букваре и разучивал бы эту фразу по буквам с первого класса, ибо если корысть твоя от общения с этими людьми чересчур велика или чересчур постоянна, ты рискуешь начать принимать добро требовательно и обидчиво, войдя в адский замкнутый круг, уменьшив количество столь нужных тебе хороших людей своей неблагодарностью и посеяв в них разочарование в содеянном ими добре…
В секретарской я поздоровался с Ириной Николаевной, которая была сегодня в очень красивой новой кофточке с красными полосами.
— С обновкой, — сказал я Ирине Николаевне, действуя, тем не менее, вопреки своим предыдущим мыслям и в угоду делу.
Ирина Николаевна кивнула мне не злобно, но и не радушно. Ее действия были абсолютно точны и соответствовали той неписаной науке, которую обязан пройти всякий технический работник учреждений, где твердый плановый порядок и необходимая практическая оперативность неизбежно тронуты с одной стороны издержками порядка — бюрократией и с другой стороны — издержками практической оперативности — личными отношениями. Я был уже уволен, но в то же время в учреждении имелась серьезная группа лиц, которая считала это увольнение несправедливым. К тому ж ходили слухи о некоем моем покровителе, сидящем достаточно высоко. Более того, поскольку непосредственная инициатива моего увольнения исходила от Мукало, человека, дни которого в управлении были сочтены, кроме Брацлавского Ирина Николаевна одна пока знала об этом, еще неизвестно, как среагирует в нынешней обстановке сам Брацлавский. Конечно, его простая натура бывшего кузнеца не терпит Цвибышева и хочет от Цвибышева избавиться, но в то же время за двадцать лет сидения в креслах сначала в качестве выдвиженца-директора бетонного завода, позднее директора автотранспортной конторы, а еще позднее начальника этого управления, Брацлавский не только потяжелел и растолстел, но и приобрел необходимые для своей новой номенклатурной профессии навыки производственной интриги. Что если с помощью такой мелкой ничтожной пешки, как Цвибышев, Брацлавский, который в отличие от Мукало всегда опирался на среднее звено — трест, захочет наладить отношения со звеном повыше, с главком, где у Цвибышева, кажется, покровители? Ирина Николаевна знала, например, что Брацлавский, особенно после посещения его группой лиц и после совета с Юницким, с которым явно вступил в союз, чтоб «съесть» Мукало, мое заявление пока не подписал. Разумеется, людям, не посвященным в бездонные глубины производственно-управленческой интриги, состоящей из тысяч тончайших нервов, где весьма причудливо переплетаются подчас весьма далекие друг от друга факторы, таким людям может показаться странным, что моя нелепая личность может стать фигурой в крупной игре. Должен сразу разочаровать — она ею не стала, но вариант такой игры существо-вал, и Брацлавски с Юницким в своей борьбе против Мукало над таким вариантом некоторое время думали, пока не отвергли. Это я узнал позднее и, отсюда оттолкнувшись, идя назад по цепочке, аналитическим методом, восстановил — разумеется, с неточностями, но, уверен, все ж достаточно близко к оригиналу, — о чем размышляла Ирина Николаевна, вежливо кивнувшая мне на мое поздравление с обновкой. Ирина Николаевна думала о форме и степени своего отношения ко мне, и я видел, что это ей непросто решить, ибо я не давал ей никакого конкретного повода, а технический секретарь обладает достаточно цепким, однако не абстрактным умом, и для эффективных действий ему необходимы конкретные причины. Я невольно, сам того не подозревая, пошел Ирине Николаевне навстречу.