— Откуда ты взялся? Я думала, ты уже уехал из города… Ты разве не собираешься уезжать?
— Нет, — сказал я, неловко топчась в передней.
— Кисанька, — послышался слабый голос Михайлова, — кто там пришел, доктор?
— Нет, это не доктор, — сказала Анастасия Андреевна, — это твой подзащитный… Гоша пришел.
Я твердо решил про себя, что выдержу все, ибо если позволю себе обиду, то потеряю последний шанс, больше мне не на кого надеяться.
— Ты разуй туфли, — сказала мне Анастасия Андреевна и подвинула ногой комнатные тапочки.
Я снял пальто, ожидая, что Анастасия Андреевна уйдет. Носки мои я носил всю зиму, они были во многих местах зашиты мной белыми и черными нитками, а в некоторых местах, напри-мер, на пальцах, просто имелись дыры, и мне было неприятно разуваться перед Анастасией Андреевной. Но она не уходила, и я вынужден был разуться под ее сердитым взглядом.
В столовой стоял большой портрет пятнадцатилетней девушки-подростка, убранный живыми цветами, первыми весенними цветами, стоящими, очевидно, чрезвычайно дорого. Я знал, что это портрет единственной дочери Михайлова, задавленной в сорок втором году автомашиной. Детей у Михайлова больше не было, и он воспитал своего давно осиротевшего, как и я, племянника. Племянник этот был моего возраста. Он окончил институт и лет пять уже работал на авиазаводе. Сейчас племянник этот сидел в столовой в рубашке с расстегнутым воротом и полуспущенным галстуком, с серьезным научным журналом в руках. Мне он кивнул довольно вежливо и ушел вместе с журналом в свою комнату (у Михайлова было три комнаты. Одну занимал пока еще неженатый племянник).
Михайлов полулежал в спальне на тахте, обложенный подушками. На столике перед ним были недопитый стакан молока, две небрежно надломленные плитки шоколада, пузырек с лекарствами и томик Чехова. С тех пор как я Михайлова в последний раз видел (в тот день, когда он меня открыто и публично унизил), с тех пор он заметно осунулся и побледнел.
— Как вы себя чувствуете? — сказал я, усаживаясь на краешек стула, причем в тот момент с искренней тревогой и сочувствием.
— Я — плохо, — небрежно как-то махнув рукой, сказал Михайлов, — а вот ты — что ты натворил, почему ты пошел к Саливоненко?
Я еще не знал, куда Михайлов клонит, и не догадывался о клевете Саливоненко (послужив-шей причиной особенно грубой встречи меня в этот раз, в том числе и со стороны Анастасии Андреевны), я еще не знал, однако для начала нашелся.
— Я не хотел вас тревожить, — сказал я.
— Миша, — раздраженно почти выкрикнула Анастасия Андреевна, стоя в дверях, — раз уж он пришел, скажи ему все, может, у него сохранилась хоть капля совести.
И тут я узнал о клевете Саливоненко.
— Зачем ты явился в министерство и выдал себя за специалиста по небьющемуся стеклу? — так же, как и жена его, раздраженно сказал Михайлов.
Я испытал нечто похожее на шок, у меня перехватило дыхание и, кажется, глаза наполни-лись слезами. Реакция моя была столь естественна, мгновенна и порывиста, что не только Михайлов, но даже жена его не то что мне поверили, а как-то задумались.
— Ну хорошо, — сказал Михайлов, — об этом не будем, но тебя что, уволили с работы?
— Вот это правда, — сказал я, — но это не страшно…
— То есть как не страшно, спросила Анастасия Андреевна, — а на что ты собираешься жить? (Не пришел ли я просить денег, было в подтексте этого восклицания.)
— Я устроюсь, я, может, учиться пойду, мне важно койко-место… Ночлег…
— Кто такой Юнаковский? — спросил вдруг Михайлов.
— Не знаю, — удивленно ответил я.
— А почему он звонит Саливоненко домой и пытается вести с ним какие-то скользкие переговоры, используя тебя… То есть обещая устроить тебя взамен на какие-то действия Саливоненко в его пользу…
— Юницкий! — вскричал я.
— Да, именно Юницкий, — вскричал Михайлов, — значит, это правда?
— Нет, — торопливо заговорил я, забыв об искреннем возмущении клеветой Саливоненко, укрепившем мою душу в моей справедливости и невиновности (это всплыло опять позднее). Душа моя вновь была разжижена как-то и потеряла уверенность, которую давало сознание явной несправедливости по отношению ко мне.
— Нет, — говорил я, пытаясь разобраться в этом новом обороте и понять, в чем я сам виноват, а в чем меня запутали, — они знали, что Саливоненко мне помог устроиться три года назад в их управлении… Я этого не знал… Они решили, что он мне близкий человек, решили воспользоваться… А…— вскочил я со стула, — теперь я понимаю, я все объясню… У них грызня в руководстве, Брацлавский и Юницкий против Мукало, Мукало мне тоже советовал сказать за него у Саливоненко…
— Перестань кричать, — сказала мне сердито Анастасия Андреевна, — Михаил Данилович нездоров.
— Меня не интересует вся эта белиберда, — сказал Михайлов.
— Нет, — не унимался я, — я объясню, иначе вы меня заподозрите… Этот Юницкий отвратительный тип…
— А ты? — спросил Михайлов. — Кем ты себя считаешь?
— Не знаю, — притихнув и усаживаясь сказал я, — я запутался… Может быть, если бы у меня был ночлег, койко-место, я бы осмотрелся, решил бы что-нибудь… Конечно, во многом я живу не так, как надо…
Я решил каяться, чтоб снять остроту разговора, которая бог знает куда могла завести. Было два пути: либо каяться, либо разжалобить, например, закрыть лицо руками и сидеть так, ничего не говоря. Я подумал об этом, но тут же отверг. Должен сказать, что все эти мысли хоть и выглядят цинично, но в действительности мое трагическое положение убивало цинизм. Вернее, цинизм, некоторый и невольный, был лишь в решении, но не в исполнении. И если б я решил разжалобить, закрыв лицо руками, то при этом испытал бы не выдуманные, а подлинные страда-ния и горечь безнадежности. Однако я решил каяться и делал это не фальшиво, а искренне, честно, как на исповеди.
— Хорошо, — сказал Михайлов, — я позвоню. С койко-местом постараемся опять уладить.
— Но в последний раз, — добавила Анастасия Андреевна, — нельзя в твои годы быть потребителем, ты уже вырос из детских штанишек, стыдно…
Вошел племянник с журналом.
— Прости, дядя, — сказал он Михайлову, — я думал, ты уже освободился.
— А что? — совсем иным тоном и с иным лицом обратился к нему Михайлов.
Племянник задал какой-то непонятный мне то ли научный, то ли философский вопрос, и у них началась иная жизнь, которой я был чужд и которая была для меня недоступна. Я попрощал-ся и вышел, забрав с собой свои убогие материальные интересы.
Чем более человек осознает свое реальное место в обществе, тем легче ему живется. Всего год назад из-за фразы Михайлова в мой адрес, на которую я ныне и внимания не обратил, я пережил нервное потрясение. Ныне же я вышел от Михайлова в хорошем даже расположении духа, несмотря на клевету Саливоненко и на страшные слова в мой адрес Михайлова и его жены. Главное, я был доволен собой за то, что сумел выдержать и не впасть в обиду на Михайлова. Умение глотать обиды было для меня тем же теперь, что для тигра зубы, а для зайца ноги… Но путь этот сулил удачу, то есть возможность выжить, сохранив человеческий облик лишь до тех пор, пока положение мое в обществе оставалось и материально и духовно беспредельно ничтожно. При малейшем отклонении от этого условия, при малейшем возвышении моем этот путь грозил взломать мою душу, посеять в ней жестокость и горькую месть и уничтожить те остатки человечности и добра, которые не уничтожила еще постоянная потребность в корысти, выгоде, в том, что главным образом было основным в моих отношениях с людьми.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Рабство в переносном смысле этого слова является необходимым условием для преуспея-ния человека со слабой волей — эти слова я выписал как-то в библиотеке из Ницше (вернее, из брошюры, критикующей его мировоззрение, в которой это положение также критиковалось и анализировалось). В свое время выписал я их попросту для красоты, как этакий каламбур, но впоследствии, когда события приняли настолько резко иной оборот и все настолько поменялось, что иногда мне даже казалось — я ли это, в этот период мне слова Ницше попались случайно на глаза и заставили задуматься, правда, не приведя ни к каким четким выводам. Мой характер в эту формулировку Ницше впрямую не укладывается, я не могу считать себя человеком со слабой волей, однако есть случаи, когда отдельные детали противоположны, а ситуация в целом если и не соответствует, то во всяком случае симметрична. Поскольку был я лишен твердых прав, причем в силу воспитания и господствующих в окружающем обществе взглядов считал все это явлением нормальным, то моя постоянная нужда в покровителях невольно приспособила меня к подобной жизни, когда человек получает ночлег, заработок и в конечном итоге даже родину не от рождения и по закону, а по чьей-то доброте и мягкосердечию. Юность моя прошла в обстановке патриотического подъема от победы страны моей над фашизмом, который перешел постепенно в патриотический подъем и в других областях общественной жизни, науки и культуры, где всюду ощущалась гордость своим превосходством и приоритетом. Я не отличался, а может быть, превосходил многих своим патриотизмом и все ж в глубине души даже школьни-ком всегда знал, что счастье быть патриотом куплено мной ценой обмана, и это выделяло меня, отщепенца, из среды моих сверстников, которым патриотизм доставался так же естественно, как глоток воздуха. Таким образом, я еще с детства научился ценить то, что другие воспринимали просто и спокойно, и нужда в добрых или простодушных покровителях стала моей постоянной потребностью. Поэтому с возрастом, когда я думал об удаче и преуспеянии, я думал прежде всего о хороших, влиятельных и добрых покровителях. К сожалению, жизнь не была ко мне столь милостива, и покровители, которых я отыскивал или которые отыскивали меня, не были столь идеальны, хоть и делали мне в известной мере добро, конечно, крайне неустойчивое, во многом незначительное, позволяющее лишь передохнуть и набраться хоть в некоторой степени сил в ожидании новых неудач и лишений. А случись мне встретить покровителей, о которых я мечтал, жизнь моя, с раннего детства приспособленная к подобному ритму и образу существова-ния, стала бы попросту счастливой и безмятежной. То есть в жизни бесправных отщепенцев, бесправных сословий или даже бесправных народов преобладает женский элемент и женское понятие о счастье… Кстати, выписывая из Ницше, я последнюю фразу опустил как несуществен-ную и забыл о ней. Лишь недавно, отыскав этот кусок опять, я прочел: «…для преуспеяния человека со слабой волей, а следовательно женщины». И это закономерно. Человек, сословие и народ со временем вырабатывают для себя не просто психологические, но, так сказать, телесно-психологические законы и представления о счастье, то есть происходит определенное приспосо-бление не только психологии, но и физиологии… Если вдруг все это взрывается, даже из-за самых благородных причин: революции, эмансипации или реабилитации, происходит некий не лишенный мистики трагический надлом. Как бы вдруг женщина, пусть несчастная, однако стремящаяся к своему женскому счастью, проснувшись однажды, почувствовала себя мужчиной почти физиологически. Правда, первоначально возможны и гордость и радость от подобного превращения, но постепенно она (или ныне он) начали бы ощущать тот не жизненный, уже патологический трагизм, когда прежнее женское счастье невозможно, а нынешнее мужское — опасно и ненужно. Пример с женщиной, стремящейся к своему женскому счастью, но вдруг мистически обретшей трудную мужскую судьбу, взят для наглядности, а события названы мной трагическими не для того, чтоб поставить под сомнение их историческую закономерность, прогрессивность и справедливость, а для того, чтобы точнее охарактеризовать те печальные и необдуманные поступки, которые совершались.