Выбрать главу

После того как я ввел в борьбу за свое койко-место последний надежный резерв — Михайлова, прошло больше чем полтора месяца. Наступил долгожданный мной и любимый период застоя после весеннего выселения. В этом году он был особенно приятен, поскольку, уволенный с работы, я имел возможность жить так, как мне хочется, а деньги, не растраченные на взятку дяде Пете, позволяли мне осмотреться и подумать о дальнейшей своей судьбе… Миновали майские праздники. Было уже так жарко, что можно было ходить в одной рубашке. Иногда случался даже не майский, а настоящий августовский зной. В такие дни я с Витькой Григоренко и Сашкой Рахутиным ходили в расположенный рядом с общежитием овраг, на озера, где некогда пригородный совхоз разводил рыбу. Озера эти так и назывались — Рыбные. Я чрезвычайно любил солнце и песок, но стыдился своего костлявого, голодного, немужского тела и потому ложился где-нибудь подальше, глядя с жадностью на купающихся девушек, которые в подобном виде почти все были удивительно красивы, так что прежде всего я испытывал не похоть, а скорее чувство восторга и радости и мечтал о том счастье, какое вкусил бы, увидев здесь Нелю или даже блондинку из читального зала библиотеки. Насмотревшись, я опускал голову, нежась в сладкой лени, погрузившись губами в теплый песок. Опьяняющие запахи и звуки моего очередного тридцатого лета, которыми я упивался наедине, жадно, не делясь ни с кем, были моей наградой самому себе и моим праздником, для себя созданным. Однако вскоре произошло подряд два события, которые, как я ныне понимаю, являлись предвестником надвигающейся беды. То есть с бедой непосредственно они не были связаны, но создали некое психологическое ощущение надвигающихся неприятностей. Первое — ответное письмо от деда. Напоминаю — дед у меня не родной, тем не менее изредка он помогал мне небольшими суммами, будучи человеком самостоятельным и домовладельцем. Поэтому я не ожидал такого грубого ответа на мою просьбу дать мне немного денег взаймы… «Мне стыдно было читать, — писал дед, — ты здоровый бык, который сам должен помогать старику, просишь у него как паразит, чтоб иметь возможность вести свою разгульную жизнь… Добрые люди сообщили мне правду о тебе, и весь твой обман раскрылся. Ты пишешь, что тебе нужны деньги на мебель, но куда ты ее поставишь, если не имеешь в тридцать лет ни кола ни двора и живешь, как животное, только сегодняшним днем, ожидая, кто бы тебе бросил кусок пожирнее, ибо стыд ты потерял давно. Я старик, мне семьдесят девять лет, но стыд я имею и надеюсь, если поможет бог, что со стыдом своим перед собой и перед людьми умру». Далее письмо состояло из каких-то малопонятных обрывков и намеков, свидетельствующих, что писал дед в чрезмерном волнении, причины которых мне не были до конца ясны, возможно не имеющих даже ко мне прямого отношения. Например, была такая фраза: «В молодости мне приходилось лизать языком сапоги станционного жандарма, чтоб иметь возможность своими руками зарабатывать кусок своего хлеба…» Далее были фразы уж вовсе неожиданные, говорящие о том, что сознание старика мало-помалу путается: «Матвей (это мой отец) не был мне родным сыном, однако, когда он поступил в студенты, я ему помогал, хоть Зина всячески была против (кто такая Зина, я не знаю), ибо видел, что из него растет человек, пусть даже он поступил нехорошо и отказался от моей фамилии, когда стал большим начальником… Конечно, против меня его настраивала Клава (это моя покойная мать), а я ведь говорил ему — сынок, не женись на ней, она тебя погубит…» Следующие несколько слов были густо не то что зачеркнуты, а залиты чернилами. Видно, старый маразматик написал такое, что даже сам при повторном прочтении опомнился. Возмож-но, он хотел зачеркнуть и все вышенаписанное, оставив лишь отказ в деньгах, но как-то по старческой рассеянности не довел дела до конца и в подобном полузачеркнутом виде опустил письмо в ящик.

Я разорвал письмо на мелкие клочки и бросил его в мусорницу. Потом вернулся, вытащил эти клочки, уже испачканные и мокрые, отнес их брезгливой кучкой в ладонях и бросил в унитаз, спустив воду. Однако успокоения не наступило, и с необычным для летнего периода волнением я стал ждать неприятностей. Ждать пришлось недолго, хоть вновь явились они с неожиданной стороны. Однажды во дворе нашего жилгородка, неподалеку от жилконторы, меня встретил бледный молодой человек и, пристально посмотрев мне в лицо, спросил как-то робко:

— Вы Цвибышев? Я насторожился.

— А что тебе надо? — с грубостью, поскольку этот бледный вряд ли мог быть мне опасен или полезен, спросил я.

— Вам просили передать, — тихо сказал бледный и протянул конверт.

Незнакомым почерком на нем было написано: «Гоше Цвибышеву (лично)». В конверт вложен был лист ученической тетрадки в клеточку, и на нем значилось: «Прощай, Гоша. Жить больше не хочу. Илиодор». Я растерялся. Илиодор этот был мне неприятен, и совсем ведь недавно, обнаружив нечестность его, когда он из черносотенной газеты заимствовал антисе-митскую басню, я написал ему письмо, полное ругательств и матерщины.

— Он умер? — растерянно спросил я.

— Да, — сказал бледный и прикоснулся ладонью к своим глазам. — Он отравился снотворными порошками. Месяц уже как похоронили. Просто я долго вас искал. — И бледный вдруг начал горячо говорить о том, какой это был честный и легкоранимый человек. — Эти подлецы вокруг, — говорил бледный, — этот Орлов, Лысиков, вы думаете, их волнует судьба русского народа, русского человека, которому неуютно и тесно на своей земле, которого вытесняют евреи?… Нет, их волнует собственная карьера…