Выбрать главу

Теперь вот Вадиму одному… О чем-то болтать, развлекать, спрашивать, как дела.

И везти к себе на съемки – вот что хуже всего.

Он вдруг понял, что стал бояться присутствия Максима на съемочной площадке, вот так сразу, с самолета. Хотя в Каннах они расстались близкими друзьями, Вадим приглашал к себе русского на съемки, но с тех пор прошло уже больше года, и теперь Вадим ощущал, что это чужеродное присутствие будет стеснять, будет мешать – мешать в тот день, когда снимается важнейшая сцена!

Чуть было не пропустив поворот на аэропорт Шарль де Голль, Вадим взглянул на часы. Самолет должен как раз сейчас приземлиться…

«Хитришь, с кем хитришь! С собой? – подумал он вдруг. – Ни русский, ни аэропорт тут ни при чем. Просто боишься не сделать фильм. Боишься, что выдохся».

Поставив машину в паркинге аэропорта, Вадим встал у беспрестанно открывающихся и закрывающихся дверей, заглядывая в их мигающий просвет, из которого возникали пассажиры Аэрофлота. Вокруг слышалась мягкая, певучая русская речь, и это было необычно и занятно, будто он оказался за границей.

Встречались разлученные родители и дети, супруги и любовники, обнимались, плакали и смеялись – мир людей, живущих не в своей стране, мир виз, таможенных контролей, расставаний, телефонных звонков. Вадим поддался общему чувству волнения и радости, тревоги и ожидания – это будоражило, давало даже прилив сил, как бывает, когда сталкиваешься с теми, кто живет простыми и наиважнейшими ценностями…

"Что же, старею? – вернулся к своим мыслям Вадим. – Комплекс возраста?

– Двери открылись, выплюнув очередную порцию усталых и помятых людей в руки счастливых встречающих. – Нет, нечего на себя страху нагонять. Возраст дает понимание. Меняется как бы сама структура знания: вечные истины становятся понятнее и дороже, но в них начинаешь различать столько нюансов, что боишься не вместить все в фильм. – Двери закрылись. – И в то же время боишься вместить слишком, чересчур много, боишься избыточности… – Двери открылись, и ему показалось, что в глубине коридора мелькнула высокая фигура Максима. – Необходима мера, и эту меру я должен найти, почувствовать сегодня. Все будет хорошо. Арно в отличной форме и…" – И он уже улыбался Максиму.

– …Мы едем прямо на съемки, так получилось, снимаем сегодня…

– Погода?

– Погода.

– Дядя у тебя занят сегодня?

– Конечно. Но даю тебе две минуты на родственные поцелуи, и все.

Встретишься с ним вечером, наговоришься.

Они поднялись на лифте в паркинг и погрузили нетяжелый чемодан Максима в машину.

– Почему вечером?

– Сразу после своей сцены он должен уехать к дочери, у него «родительский день». А потом он вернется – ради тебя, заметь, обычно он ночевать остается у дочери.

Они выбрались из спирали паркинга и выехали на шоссе.

– После съемок я отвезу тебя к Арно, примешь душ, отдохнешь. Я не буду вам мешать сегодня, вам есть о чем поговорить. Только, Максим, предупреждаю: ему нельзя пить. Ни капли. Ты небось водку привез?

– Угу.

– Арно даже не говори! Кстати, ты выяснил вашу степень родства?

– Да. Представь себе, он таки мой дядя. Пятиюродный. Я тебе покажу наше генеалогическое древо, Я привез.

– А план сценария привез? Максим кивнул.

– У нас леса уже облетели, – сказал он, глядя на расписную кромку леса, летевшую вдоль скоростной дороги. – Любопытно, у вас почти нет красного цвета в листьях, только желтая гамма. У нас осенью леса яркие, пурпурные…

Он замолчал, поглядывая на опрятные, ухоженные, полосатые ван-гоговские поля, взбегавшие по холмам. Многие были уже убраны, и желтые круглые рулоны плотно упакованного сена вздымались на оголившейся земле нелепыми гигантскими колесами, будто соскочившими с телеги Гаргантюа, недавно тут проезжавшего. На других полях что-то еще росло, зеленело вовсю, словно не осень стояла на дворе и будто не зима была впереди. Ничего от российской осенней печали, от раскисших дорог, от зябнущих жалких глин с мокрыми бесцветными стогами, от улетающих крикливых стай и уходящего тепла – ничего от прощания с жизнью и предсмертной тоски русской осени…

– Денек как подарок, а?

– То, что мне нужно, – отозвался Вадим. Он покосился на русского.

Веселые серые глаза, всегда с каким-то неуловимым выражением: смешливо-нахальные и простодушно-ласковые одновременно. Рыжеватые усы топорщатся в улыбке. От него веяло энергией и беспечностью. Молодостью… «Ему все как подарок, – думал Вадим. – Склад характера? Или уверенное сознание своего таланта, дающее вкус к жизни?» То, что Вадим утратил… Максим и в фильмах своих такой – камера словно ласкает, лелеет, нежит каждую деталь. И все, до сих пор пустячное и банальное, становится событием искусства: солнечный зайчик, уместившийся в ямочку на нежном женском подбородке; бисерная россыпь капелек пота над налитым, как спелое яблоко, ртом; просвечивающее дорогим фарфором маленькое ушко; блик янтарного чая в тонкостенной фарфоровой чашке…

Кадр, напоенный воздухом и светом, вобравший в себя бесконечность пространства и в то же время законченный, как картины мастеров… Он был, несомненно, романтиком, русский режиссер, и его созерцательный и чувственный романтизм самым неожиданным образом сочетался с задиристой полемичностью идей. Его публицистический пафос был Вадиму чужд и совершенно несвойствен как режиссеру; напротив, он высоко ценил в фильмах Максима то, к чему было устремлено его собственное искусство, – красоту. Ни смысл, ни мораль, ни философию – они все умещаются в понятие «красота». Такие вещи либо понимаешь, либо нет…