В Оливере Стилле ему не нравилось все: стихи, личность, тот интерес, который он вызывал. Не нравилось, что Стилл разгуливал по округе поглощенным отчужденными, непроницаемыми мыслями, с узловатой тростью в руке и старым бойскаутским рюкзаком за плечами, покуривая трубку, извергающую клубы отвратительного дыма, слишком глубоко ушедшим в себя, чтобы обращать внимание на любезности встречных или на жену, семенящую за ним, трагическую фигуру. Было замечено, что местные собаки, все до единой чрезмерно злые, бросающиеся на автомобили и прокусывающие шины, виновато съеживаются, завидя его, и это быстро создало ему репутацию носителя таинственного, необъяснимого зла.
Паломники с их заговорщицким видом и непрестанными расспросами жителей не улучшали положения. Казалось, они относились к поэту с такой приверженностью, какую сеньор Вильясека считал неприличной, когда она обращалась на любой объект, менее значительный, чем сам Господь Бог. То, что Стилл старательно избегал всякой шумихи и старательно отваживал своих поклонников, не замечая их в упор, симпатии к нему у мэра не вызывало.
— Во-первых, одному человеку вызывать такое почитание у других противоестественно. Во-вторых, раз уж вызвал, столь же противоестественно отвергать его, — сказал однажды мэр жандармскому сержанту Кабрере.
— Это тот случай, когда два минуса дают плюс, — с проницательным видом ответил сержант Кабрера.
— Два минуса дают плюс? С каких это пор?
— Со времен Аристофана.
— В Испании, слава Богу, не так. Испания — единственная страна, где еще господствует католическая церковь и где два минуса по-прежнему два минуса.
Сержант вынужден был согласиться, больше из патриотизма, чем но убеждению.
Сеньор де Вильясека сам писал стихи, витиеватые вирши с безупречными рифмовкой и размером, благородная суровость Кальдерона умерялась в них страстностью поэзии конца прошлого века и склонностью к грусти. Эти стихи никогда не печатались, зато часто читались вслух на всевозможных городских мероприятиях, благодаря их возвышенным патриотическим чувствам в сочетании со звучными упоминаниями луны, роз, сердца, души, жасмина и материнства воздействие их было непосредственным и будоражащим. Притом стихи Оливера Стилла, изданные тонкой книжкой в переводе на испанский и распространяемые британским культурным представительством, вызвали открытую неприязнь, когда сеньор Вильясека прочел их избранной группе местной интеллигенции.
Священник, дон Эваристо, был преисполнен желания отнестись к ним снисходительно, однако, прежде чем было прочитано восемь строк, его сморил сон.
— Следует предположить, — сказал дон Эваристо — лицо его лучилось братской любовью к ближнему, — следует предположить, что красота и даже смысл оригинала отчасти утрачены при переводе.
— Этого не может быть, — ответил сеньор Вильясека, — так как выразительность, пластичность и эмоциональная насыщенность испанского языка с избытком компенсируют все возможные утраты.
— Вы полагаете, что любое китайское учение определенно бы выиграло, если его перенести за тысячи километров с единственной целью удостоиться привилегии быть выраженным на кастильском наречии? — спросил священник.
— Разумеется, — невозмутимо ответил сеньор де Вильясека. — Китайский язык вряд ли годится для распространения любых учений, даже китайских.
— Согласен, — сказал сержант Кабрера. — Мой брат бывал в Иокогаме.
И эта литературная дискуссия продолжалась в том же духе, было даже высказано насмешливое предположение, что сеньор де Вильясека предпочел бы слушать мессу на испанском языке, мэр решительно ответил, что, если римляне предпочитали латынь, это было их упущением и, возможно, причиной их окончательного упадка. Однако все согласились, что стихи Оливера Стилла, можно сказать, бессмысленны и, следовательно, оскорбительны для испанского ума. Мир, раз он удостоил славой это шарлатанство, жалок.
— Вы пожнете плоды своих трудов в райских кущах, — утешил мэра священник.
— Не нужно мне никаких утешений, — холодно ответил мэр. — Достаточно моей убежденности и похвал добрых земляков. Однако меня возмущают приверженцы, которыми, судя по всему, обзаводится этот шарлатан.
— Можно ли говорить, что это приверженцы? — спросил дон Эваристо. — Разве они не могут оказаться искусителями, посланными подвергнуть испытанию его тщеславие?
— Мысль, что есть смысл его искушать, для меня еще более невыносима.