— Эхма, — говорил при этом дядя Миша, — было б денег тьма… А ну, Жигалин, медные басы, золотые планки, давай нашу, моряцкую, чтоб дома вспоминали.
И Левка Жигалин выходил на середину курилки, чтобы и его все видели и чтобы он видел всех, несколько раз неровно кашлял в кулак, якобы прочищая горло, хотя сам как-то признался Паленову, что каждый раз боится дать петуха, и только после такого покашливания низко выводил:
Они ждали, когда он пропоет весь куплет, давали его голосу совсем замереть и потом уже, не щадя голосов, все, сколько их ни было, рвали так, что в окнах начинали звенеть стекла:
Дядя Миша продолжал посиживать, окруженный голосами, и не пел, а только старательно кивал головой, как бы выговаривая слова про себя, и так опять мило и хорошо становилось в курилке, что уже не думалось ни о каких обидах и верилось, что добро не минуло юнг и было оно среди их брата вчера, будет и завтра.
А осень стояла на редкость тихая и теплая, в глубоком небе плыли редкие облака, похожие на парусники, и щедрое солнце, казалось, не хотело покидать свой зенит и припекало по-летнему. В эти щедрые минуты хотелось Паленову, как и прежде, убежать в поле или на озеро, но убежать было нельзя — плац окружали высоченные, кирпичной кладки стены, и сердчишко его неожиданно начинало рваться от звериной тоски, которую нечем было унять.
В такой вот погожий день работали они во дворе, и Паленов забрел в самый дальний угол, где росли вишенья и акации и остолбенел: они были в сплошном цвету, как весной. Он позвал ребят:
— Веня! Женька!
Цветы были настоящие и терпко пахли, а на дворе стояла осень, прихоронившая в своих чуланах и чуланчиках и ветры с дождями, и непогоды, и холода, и ненастье.
— К чему бы это? — тихо и удивленно заинтересовался Веня Багдерин и засмущался. Он и всегда-то смущался, когда говорил, а когда спрашивал, то начинал еще и краснеть.
— Наверное, тепло долго продержится, — подумал вслух Евгений Симаков.
— Нет, — возразил Паленов, потому что однажды уже видел осеннее цветение, за которым вскоре пошли непогоды, а потом упали на бесснежные поля морозы и побили озими. — Это к большим стихиям.
— Ты это точно знаешь или придумываешь? — спросил Евгений Симаков, любивший, как догадывался Паленов, большую точность.
— Знаю.
— Ну, смотри, — сказал Симаков таким тоном, как будто Паленов ему что-то обещал, а он предупреждал, чтобы тот держал свое слово.
У Паленова житейского опыта было еще мало, чтобы утверждать, что примета верная и все будет так, как он сказал, а бабушки, его доброй советчицы, рядом больше не могло быть, и он, не желая прослыть болтуном, упрямо повторил:
— Знаю.
И Евгений Симаков тоже повторил, не меняя тона:
— Ну, смотри.
— Ребята, не надо ссориться, — попросил Веня Багдерин.
— Мы и не ссоримся.
— И не ссорьтесь. Посмотрите, как у нас тут хорошо. И акации цветут, и вишенья, а в небе глубоко-глубоко, словно из колодца смотришь. Оттуда даже днем звезды видны.
— Эй вы, чего там? — закричал им издали Семен Катрук.
— Да мы-то ничего, — едва ответили ему все трое, чтобы он только отвязался от них, нехотя побрали лопаты с граблями и снова начали рыхлить и равнять землю: с приходом настоящей весны должна была подняться на ней новая трава и зацвести ромашки с колокольчиками.
Кажется, примета у Паленова была неверной, и день за днем погода стояла на удивление кроткая и теплая, редкостная даже для бабьего лета. Он мучительно вспоминал, что говорили у них в Горицах, когда по осени зацветали яблони, должно быть, уверяли, что это знамение, но какое это было знамение и что за ним следовало ожидать, он так и не припомнил.
В один из таких вот погожих дней, когда воздух был на удивление чист и прозрачен, и каждый звук плыл в нем вольной птицей, и даже на плацу слышалось все, что делалось на рейде, — а там раздавались команды «к борту!» и игралось «захождение», — их человек двадцать из обеих комендорских смен вызвали в каптерку к дяде Мише и велели получить бантики.
До принятия присяги ни один матрос не имеет права окантовать бескозырку по околышу лентой, им же, юнгам, ленты вообще не полагались: лишь после того, как они должны были пройти строевую подготовку, или, по словам дяди Миши, «курс молодого краснофлотца», юнгам вместо ленточек следовал по аттестату бантик — это была та же лента, с тем же золотым тиснением, только концы — опять-таки с золотыми якорями — не опускались косами за спину, а завязывались с правой стороны бантиком. Еще не получив бантиков, они уже подумывали, где бы раздобыть ленты, потому что бантики — это было все-таки что-то не настоящее, унижающее их мужское самолюбие.