Они миновали висячий мостик, и дядя Миша, шлепнув себя ладонью по лбу, — это вышло у него очень забавно — вдруг остановился и сказал Темнову:
— Ты топай на городскую пристань, а я к Михеичу обязан завернуть.
— Что он?
— Скрипит помаленьку, — и, обратясь к юнгам, дядя Миша почтительно сказал: — Михеич — это у!.. Башка…
— Умная? — спросили они его.
— Не-е… Светлая!
— Смотри не опоздай. Потом до вечера рейса не будет.
— Хрен с ним, с этим самым рейсом. Я на каком-нибудь «адмирале» уйду.
— Тогда гусь свинье не товарищ. Меня-то вряд ли на «адмирала» посадят.
— С твоим выводком, пожалуй, и не посадят, — засомневался дядя Миша.
— Ну, тогда до вечера, — сказал Темнов, и они с Симаковым и Багдериным заспешили на рейсовый пароход, а дядя Миша за каким-то чертом, как подумалось Паленову, свернул к Морскому заводу, оттуда они прошли на старый причал и оказались на древнем броненосце, отшвартовавшимся на вечную стоянку. Паленов подумал, что ни в какой Ленинград они сегодня не попадут, и сразу затосковал, хотя никто и не ждал его там, да и ждать не мог по той простой причине, что никакой тетки у него не было. Они поднялись на броненосец, прошли в корму и оказались в роскошной каюте, обитой красным деревом, правда уже изрядно потемневшим, с тяжелой бронзой, с мягкими диванами, которые тоже были изрядно замызганы.
— Михеич! — позвал дядя Миша.
На этот клич откуда-то появился мичман, похоже тот самый — Михеич, светлая голова. Носатый этот мичман был лысый, с голым черепом и провалившимся ртом. Выйдя на середину, он засиял своей лысиной и улыбнулся, от чего щеки его втянулись, а рот провалился еще больше.
— Мишка, здорово, а я уж думал, не заглянешь. В Питер, что ли, собрался?
— В Питер. Во, парня везу людям показывать. Вишь, он у меня какой аккуратный. А то пришел — тюфяк тюфяком.
— А мы-то, что ли, лучше были?
— Чего об нас вспоминать. За нами — эпоха да три войны… Что к празднику-то положено — есть или как?
Михеич достал из шкафчика «что к празднику положено», налил две рюмки, в третью лить погодил и посмотрел на дядю Мишу.
— Ему — не! Ему я в Питере эскимо куплю. На палочке. Пущай сосет.
Они выпили, а Паленов, обидясь, сидел в стороне, смотрел в иллюминатор на иссиня-серые волны, которые, рушась, набегали на соседний плашкоут, и думал, что надо бы ему было попроситься к Темнову, тогда не пришлось бы в праздничный день выслушивать всякие благоглупости в свой адрес. Ни Михеич, ни дядя Миша не обращали на него внимания, обсасывали селедочные головы и вели степенный разговор.
— Слышал, новые корабли скоро прибудут.
— Слыхал.
— Пошел бы?
— Ну дак что, если позовут, тогда можно и пойти.
— Ладно, — сказал дядя Миша, — позвоню-ка я большому Николе, а ты Юмашеву напомни. (Юмашев в то время был заместителем военно-морского министра.) Должны нас уважить. Помнишь, я тому, — он ткнул большим пальцем вверх, — порядок прививал. Во, тоже сидит, — потом он показал тем же пальцем на Паленова, — сопит в две дырочки. Глядишь, посопит-посопит да и выберется в адмиралы.
И тогда Паленов понял, кого дядя Миша имел в виду, говоря, что позвонит «большому Николе»: Николая Герасимовича Кузнецова, адмирала, военно-морского министра, а поняв, простил ему и эскимо, и «две дырочки», и сразу начал слушать стариков в оба.
— Ты сына-то тоже упреди, чтоб слово замолвил, — сказал Михеич.
— А ну его… — выразительно опустил дядя Миша некое непечатное выражение. — На сына надежда плоха. На Николу большого будем метить. Он и нынче меня с праздником поздравил. Пастухов сам его телеграмму вручил. Не хухры-мухры, с красной полосой — правительственная.
— На большого Николу — вернее, — согласился Михеич.
Паленов, забытый мичманами, давно уже поерзывал, пытался как-то встрять в разговор — очень уж занятным показался ему и сам Михеич, и эта каюта, как он понял, в прошлом адмиральская, и броненосец, наверно, времен Цусимы — и наконец деликатно спросил:
— А вы что, так и живете здесь?
— Службу несу, — сказал скромно Михеич.