Даша ухаживала за ним, неприметно подкладывая кусок за куском, а он все ел и ел, потому что не знал, чем иначе занять себя, и словно бы увидел себя ее глазами, и вдруг понял, что все-то у него получается и некрасиво и некультурно, — а ему в ту пору очень уж хотелось быть культурным, сугубо городским, что ли, — он перестал есть и неприметно отодвинул от себя тарелку.
— Адмирал насытился? — учтиво, но в то же время и насмешливо спросила Даша.
«Ах, и ты туда же, — подумал Паленов, решив, что Даша откровенно насмехается над ним. — Ну, нет. Дядя Миша, это, положим, дядя Миша, а для всех прочих — дудки». И он сказал довольно-таки резко и грубовато, чтобы у Даши не оставалось никаких сомнений, что человек он независимый и при этом — гордый.
— Если изволите насмехаться, то…
— Так что же должно последовать за этим грозным «то»? — поинтересовалась Даша насмешливо-серьезным голосом.
— А то, что я сейчас же поднимусь и уйду.
— Правильно! — все тем же насмешливо-серьезным голосом воскликнула Даша. — Мы на самом деле сейчас поднимемся и уйдем.
— Куда? — спросил он, несколько ошарашенный таким оборотом дела.
— Как куда? Салют смотреть…
— А…
И пока они так разговаривали — покойная его бабушка сказала бы: приглядывались, — патриархи, выпив в меру и в меру закусив, несколько отодвинулись от стола, и Матвеевич, полуприкрыв глаза и расправив на большом животе китель, звучно и широко начал:
Паленов прислушался, уловив в ней что-то родное, и вдруг сообразил, что это их строевая песня, которую они разучили в первый же день и ходили с ней по Кронштадту, только пели-то они ее в маршевом темпе, а Матвеевич повел ее вширь, другие голоса подхватили ее и понесли еще дальше.
— Патриархи, — улучив паузу, сказала Даша. — А Есенина-то ведь не печатают!
— Придет время, — с неудовольствием, что вот-де посреди такого важного дела ему приходится черт-те чем заниматься, промолвил дядя Миша, — напечатают.
А потом песня рассыпалась, и за столом заговорили о новых корветах, которые могут оставаться без традиций, если их лишат патриархов, и о традициях, которые могут остаться без корветов, опять-таки если связующим звеном между ними не лягут все те же патриархи. Паленову было интересно слушать эти разговоры, но он видел, что Даша скучает. А ему очень не хотелось, чтобы она уходила из-за стола.
Застолье между тем стало шумным, и в кое-каких голосах уже зазвенел металл.
— Без традиций флот умрет, потому что традиции — это корни. Дерево можно пересадить с одного места на другое, оно не умрет, если не повредить корни. А повреди-ка корни — что станется? — спрашивал мичман Крутов, дядя Миша, а отвечал ему тоже Крутов, но уже каперанг:
— К традициям тоже надо подходить разумно. До сих пор наш флот осваивал только Балтийский театр. Скоро ему тут станет тесно… Традиции Маркизовой лужи для Балтики — куда ни шло. Те же традиции в океане могут стать пагубными. Поэтому и осваивать океан надлежит не старикам, а молодым.
— Прокидаешься.
— Попытаюсь совместить. Возьму живое и отрублю отмершее.
— Рубить-то вы все скорые, только как бы вместо мертвого корня не хватанули по живому суку, на котором сами же и сидите.
— Патриархи! — внезапно закричала Даша, подливая масла в огонь. — Руби их под корень.
К ней повернулся и отец, и дядя Миша, и оба Крутовы в хорошем таком согласии осадили ее, как резвого, дурашливого стригунка:
— Дарья, одерживай. Иначе кранцы помнешь.
И тогда Дарья сказала:
— Скушно, — и, обратясь к Паленову, спросила: — А тебе, если хотите — вам, скушно или — как?
Паленову было не скучно, но захотелось сделать приятное Даше, поэтому он решил начать издалека:
— Вообще-то, как бы это сказать… — но он не знал, как сказать, и замолк. Даша положила подбородок на сомкнутые ладони, уперлась локтями в столешницу, насмешливо смотрела на него, но помочь не спешила. — Вообще-то, если быть точным…
— А ты, если хотите — вы, оказывается, угорь.
Паленов смешался и спросил невпопад.
— Как?
— Угорь. Рыба такая, которая умеет извиваться.
Это ему показалось обидным, и тогда он, отбросив всякие там правила приличия, довольно резко начал выговаривать: