— Четырнадцатого мая тысяча восемьсот двадцать девятого года фрегат «Штандарт», бриги «Орфей» и «Меркурий» несли сторожевую службу у Босфора. На свету они обнаружили близ Анатолийского берега турецкую эскадру из четырнадцати вымпелов. «Штандарт» и «Орфей», будучи хорошими ходоками, быстро скрылись за горизонтом. «Меркурий» же, нуждавшийся в ремонте рангоута и смене парусов, отстал. Командовал бригом капитан-лейтенант Александр Иванович Казарский. Запомните это имя. И прошу не записывать. То, что я вам рассказываю, должно навсегда войти в ваше сознание. Так вот, капитан-лейтенант Казарский созвал всех офицеров брига на военный совет и поставил перед ними всего один вопрос: что делать для спасения судна и чести русского флага?
Смена хором ответила:
— Драться.
Михеич помолчал, достал платок, сложенный вчетверо, и протер им лысину.
— По существующему тогда правилу первый голос принадлежал младшему по званию. Им оказался поручик корпуса флотских штурманов Прокофьев. Запомните и это имя. Прокофьев, как и вы, не колебался и сказал, что надлежит драться до последней возможности, а когда этой возможности не останется, сойтись с турецким флагманом на абордаж и взорвать себя, а вместе с собою и его. Так сказал Прокофьев, так решил и военный совет. На «Меркурии» было всего-навсего восемнадцать пушек. Турецкий флагман имел на вооружении сто десять. Кроме того, флагмана поддерживал семидесятичетырехпушечный корабль. Турки обрушили на легкий, как пушинка, бриг море огня. «Меркурий» ответил меткими залпами, и на турецком флагмане начался пожар… Я покурю возле окна, а вы попытайтесь представить этот жаркий бой. — И Михеич отошел к окну, а Паленов зажмурился, но увидел не море с горящими кораблями, а пожар в Горицах, когда немцы подожгли их конец, и ему стало страшно. Михеич вернулся к столам. — Турки не выдержали и отступили. Когда будете в Севастополе, поднимитесь на холм Приморского бульвара, и там на скромном памятнике Александру Ивановичу Казарскому прочтете: «Потомству в пример».
Михеич снова ходил и ходил между столами, и голос его то западал на трагической ноте, то возвышался и звенел, лицо его чуть заметно молодело, и Паленов неожиданно для себя обнаружил, что любое лицо, даже самое некрасивое, может стать прекрасным, если человека посетит вдохновение.
— А теперь, — продолжал между тем Михеич, — я хочу, чтобы вы перенеслись в Данцигскую бухту, в конец января тысяча девятьсот сорок пятого года. Именно тогда подводная лодка С-13 под командованием капитана третьего ранга Маринеско — заметьте, что его, как и Казарского, тоже звали Александром Ивановичем, — скрытно вошла в бухту и легла на дно, чтобы выждать удобный момент и нанести удар, после которого фашисты объявили трехдневный траур. Дело в том, что на транспорт «Вильгельм Густлов» в те дни грузился цвет фашистского подводного флота. Маринеско мог не рисковать, — Данциг в то время представлял распахнутые ворота, через которые морскими путями драпали фашисты, — и выпустить торпеды по любому транспорту. Он знал, что играет со смертью, но он ждал, и риск его был оправдан. Команда верила в своего командира, а командир верил команде, и их час пробил. «Вильгельм Густлов», имея на борту около шести тысяч эсэсовцев и подводников, в сопровождении эскорта вышел в море, направляясь в Киль. Сильно штормило, и в надводном положении С-13 быстро обледенела, но Маринеско сумел занять удобную позицию, дал безошибочный залп и, пользуясь темнотой, скрылся. Эту атаку, являющуюся великолепным средоточием мужества, дерзости, риска, тонкого профессионализма, безудержного азарта и холодного расчета, можно без всяких натяжек отнести к классическим.
Казарский был далеко от них — это так, — но Маринеско-то жил рядом, сражался на минувшей войне, которая вошла в судьбы каждого из них, и черт побери, выходит, любого из сидящих в классе — может быть даже Паленова, или Симакова, или Багдерина, или, скажем, Левку Жигалина — со временем ждала столь же прекрасная легенда…
После уроков военно-морского дела смена только что не на руках выносила Михеича из класса. Он становился их кумиром, и дядя Миша понимал это, но помалкивал и только довольно посмеивался. Видимо, ему нравилось, что они стали боготворить Михеича, с которым его связывали какие-то особые отношения. По крайней мере, так хотелось Паленову думать.