Выбрать главу

— Позвольте составить от вашего лица депутацию, — предложил Симаков и, не дожидаясь ответа, пошел к футштоку, к знаменитой каменной ротонде, похожей в то же время и на часовенку, где собрались наши старшины, и вскоре вернулся. — Велено Михеичем: глоток не драть, петь пристойно, дабы не позорить флот российский, как сказал Петр Алексеевич Романов. Он, конечно, был царь и самодержец, но Азов и Гангут — это первые наши морские сражения. И футшток поставлен тоже по его указанию.

— Ура! — негромко крикнули они. — Да здравствует Михеич.

— Михеичу слава! — негромко сказал и Симаков, и они сразу заспорили, что будут петь, не спорил только Левка Жигалин. Он стоял в стороне и тихо посмеивался, и, когда они уже решили петь «Варяга», он заломил бескозырку и, подбоченясь, неожиданно начал:

Когда б имел златые горы И реки полные вина…

Любили эту песню у Паленовых дома, и, когда до войны собиралась вместе вся, теперь уже почти сведенная под корень, семья, ее пели за праздничным столом, и Паленов, захваченный этим воспоминанием, тоже подхватил песню, вложив в слова всю свою нежданно нахлынувшую тоску:

Все отдал бы за ласки взора, Лишь ты владела б мной одна.

Подпел и Венька Багдерин; подумав недолго, и Симаков не остался в стороне, и Паленов почувствовал, что песня начала получаться.

За ласки взора огневые Я награжу тебя конем…

Песня похожа на огонь в ночи — потянулись и к их огоньку соседние смены, и даже из других рот подошли матросы, и песня расступилась, разомкнула круг и поплыла вдоль канала, как венецианская гондола. «Златые горы» настроили всех на домашний лад, и хотелось уже для души мягкой и протяжной песни, которая бы и растревожила, и утешила в то же время, как это умеют делать русские песни, но Левка Жигалин опять поступил по-своему — своенравный был черт! — расстегнул у шинели крючки, чтобы освободить грудь, снял галстук — что-то вроде короткой манишки со стоячим воротником, которую они надевали под бушлат и шинель, — расставил пошире ноги для большей опоры и рванул так, что у Паленова мурашки побежали по спине:

Солдатушки, бравы ребятушки, Где же ваши деды?

И странное дело: только что хотелось протяжной песни, которая бы напомнила о доме, а теперь душа сразу же отозвалась и на этот озорной напев и освободилась от грусти, а освободясь, сама стала озорной.

Наши деды — славные победы, Вот где наши деды.

Паленов не брался судить о других, но ему-то самому песня часто скрашивала жизнь, даром что и голос у него был самый ничтожный, и слуха, кажется, совсем никакого, но тем не менее петь он любил, и в ту тревожную ночь песня тоже согрела его.

А ночь на самом деле была тревожной… Вода уже пошла за второй метр, и они, казалось, вместе с островом Котлин и Кронштадтской крепостью начали медленное погружение. Дождь перестал, зато снег пошел гуще, накрыв белой холстиной истоптанную, избитую землю. Ближе к свету и снег перестал, и над городом ненадолго установилась звонкая колеблющаяся тишина, и в нее, как в пустоту, хлынул неумолчный рев и грохот качающегося, неустанно бодрствующего моря.

А тут — мороз, шинели у всех быстро покрылись инеем, залубенели, как панцирь, и многие стали коченеть. Поднебесье неожиданно озарилось, и разом со всех сторон город обступила темнота, и над головой треснул и покатился во все стороны гром. От внезапности Паленов даже присел, ожидая, что все повторится, но ничто не повторилось, и скоро на востоке прорезалась желтовато-зеленая полоска, и начало светать.

— Выходи строиться… Становись. Рота-а…

Роты шли без песен. Никто ничего не делал, но все устали так, что валились с ног. Видимо, верно говорят, что, мол, ничто так не изматывает человека, как безделье. Они уже работали, как исправный часовой механизм, который старшины заводили всю осень, и остановить теперь его было нельзя, потому что бездействие не просто нарушило бы его плавный ход, а вызвало бы серьезную поломку.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Паленов дневалил по кубрику и на занятия в тот день не ходил, когда ему принесли письмо и денежный перевод от бабы Мани из Гориц. Она сообщала, что нашла покупателей и распродала кое-какую утварь, оставшуюся от бабушки, а деньги — четыреста рублей — перевела почтой, чтобы он мог себя, как она писала, побаловать. Баба Маня и раньше переводила ему помалости, продавая то одно, то другое из бабушкиной рухлядишки, но такой суммой он еще никогда не владел, словно бабушка прислала ему из своего далекого далека прощальный поклон… Впрочем, оставался еще дом, и Паленов знал, что рано или поздно баба Маня и его продаст, и тогда-то он окончательно попрощается и с бабушкой, и с Горицами.