Дежуривший по роте старшина второй статьи Кацамай разрешил ему по такому случаю подмениться, и он сбегал на почту, успел заглянуть в булочную, чтобы купить конфет, угостил девчонок-продавщиц, и они обрадовались — не конфетам, конечно же, а тому, что вот вспомнили о них, — и успел обратно до прихода роты на обед. У него даже осталось время, чтобы помечтать, как лучше распорядиться капиталом, который так нежданно свалился на него. Он уже слышал, что многие матросы и старшины шили себе у частников брюки «на выход» из офицерского сукна, — ах, какие это были шикарные брюки, уставные «дудочки» ни в какое сравнение с ними не шли — и он тоже решил в ближайшее же воскресенье, когда получит увольнительную, обзавестись нужным адреском и зайти к портному. Можно было бы заказать и голландку из синего бостона, и шелковую форменку, но для всех этих вещей денег у него явно не хватало.
Паленов изнывал от нетерпения, как бы оглядывался со всех сторон, представляя себя в новых брюках и, право, находил все в лучшем виде, даже ухитрился побывать в мечтах на Дворцовой набережной, и удивленная и благодарная — почему благодарная, он этого не знал, но так ему казалось интересней — Даша тоже любовалась им. Все-таки это здорово — в один день заполучить богатство, какое даже и во сне не могло присниться. Тогда же он решил дать бабе Мане телеграмму, чтобы немедля продавала дом, прикидывая, сколько за него можно выручить деньжищ, сумма получилась весьма солидная, и он великодушно, с оттенком этакой барской снисходительности подумал, что справит и Симакову с Багдериным по шикарным брюкам; потом прикинул в уме, сколько на это уйдет денег, накинул сверх того каждому еще и по голландке синего бостона, и по шелковой форменке, но так как денег пока что у него было в обрез, то он уже без всякой барской снисходительности, а просто так взял да и пожадничал, спрятав деньги на дно тумбочки под газету.
Подвахтенным у него был Семен Катрук. Он все мельтешил рядом, собираясь что-то спросить у Паленова, но так и не собрался, а Паленов, занятый своими мыслями, не обращал на него внимания. Потом на плацу послышалась песня, раздалась команда, и лестница, вернее все-таки трап, наполнилась гулом, топотом, двери распахнулись, и в кубрик ворвались юнги младших смен, за ними появились ребята постарше, и потом уже только, степенно, по одному стали входить и прочие. Тяжело дыша, порог переступил дядя Миша, Паленов подал команду «смирно», хотя дядя Миша был всего старшиной роты, и команду подавать не полагалось, можно было просто доложить, дескать, так-то и так-то, но дядю Мишу все в роте любили и оказывали ему знаки внимания, как старшему офицеру, — он становился их кумиром. Они уже усвоили ту простую истину, что адмиралом-то вряд ли кто из них станет, а вот в дяди Миши — в патриархи флота, — пожалуй, можно и выйти. После Октябрьских праздников, когда они ходили в Ленинград, дядя Миша не то чтобы охладел к Паленову, но из среды прочих особо не выделял, только спросит бывало:
— Идет служба-то?
— Так точно, идет.
— А в Питер еще пойдем?
Паленов смущался, и дядя Миша, кажется, понимал, почему тот смущается, трепал его по плечу и говорил словно бы мимоходом:
— А вот погоди…
И Паленов годил, потому что годить ко всему прочему было еще и приятно.
…Выслушав рапорт, дядя Миша дождался, когда появится ротный командир капитан-лейтенант Кожухов, который имел обыкновение в будни обедать не в кают-компании, а вместе с ротой, за общим столом, скомандовал «смирно» и слово в слово повторил рапорт Паленова. Кожухов ничего не спросил, потому что в их отсутствие с ротным помещением ничего и не могло случиться и оба, предварительно подав команду «вольно» — Кожухов дяде Мише, а дядя Миша уже роте, — ушли на командирскую половину, а скоро и Паленова сменили с дневальства.
Он раздал ребятам конфеты, сказав, что получил малый перевод, и они поверили, а он почувствовал себя гадко, как будто что-то украл или что-то чужое присвоил себе, целый день ходил сам не свой, все порывался рассказать ребятам о Горицах, о бабе Мане, о том, что стал богат, но не настолько, чтобы делиться с ними, а вот скоро будет еще богаче, — продаст дом — и уж тогда-то обязательно поделится, но так ничего и не сказал, тем не менее адресом надежного портного он скоро запасся и все маялся мыслью, как-то ему удастся увильнуть от ребят, однако все решилось само собой: Симаков с Багдериным на увольнение не пошли, а он, сказав, что хочет послать бабе Мане маленькую посылку, — одна ложь или умолчание, что было той же ложью, потянула за собой другую — начал собираться на берег. Погладил брюки, чтобы стрелку можно было, как говорится, обрезаться, начистил ботинки до зеркального блеска: когда наклонялся, то видел свое отражение. Правда, не нравилось ему самому, что очень уж он был какой-то беспокойный и взъерошенный, но до того ли было, когда на сердце шевелилось что-то гаденькое. Раздалась команда: «Увольняющимся на берег построиться у стола дежурного», он улучил момент, кинулся за деньгами, отогнул газету на дне тумбочки — там было пусто. Он не поверил и стал рыться в тумбочке, перевернув все вверх тормашками, — денег не было. Его звали в строй, и он побрел на зов, чтобы не задерживать остальных, хотя в городе сразу стало делать нечего. Богатство пришло и ушло, а вот что-то гаденькое, жившее помалости во всех его клетках, словно бы скопилось снова в душе, и он вдруг увидел, какое оно серое и неприятное, и нельзя его выплеснуть одним махом, а надо сперва разболтать, разогнать опять по всем клеткам и из каждой выгонять вместе с кровью и потом…